Максимов объявил, что, избранный экипажами, он уже получил телеграфное утверждение от военного министра Гучкова. Что он будет считать Исполнительный Комитет Совета прикомандированным к своему штабу, не будет принимать без него важных решений и передаст ему часть действий внутреннего распорядка.
Через «ура» и голосование приветствовали своего избранного адмирала.
Снова речь говорил Родичев – о победе над Германией, но уже и в отчаянии. Сразу же после него штатский социал-демократ говорил против империализма.
После прений решено было всем кораблям – опустить боевые знаки. (Родичев и не разбирался, что они подняты. Это значило: флот считал себя с Петроградом в войне?) И – освободить задержанных офицеров. (Однако: сколько было их? Никто не говорил.)
Тут подошли и доложили Максимову рядом, что с «Дианы» свели на берег капитана Рыбкина и лейтенанта Любимова – и убили обоих.
Родичев – зарычал на Максимова (энергии в нём откуда-то всё прибавлялось) и повлёк командующего флотом сейчас же на «Диану».
Поехали. Взошли по трапу.
Всю целиком команду построили, уже при электрических лампочках. Родичев нервно осматривал их, даже пошёл вдоль рядов – и тут с ужасом близко увидел глаза выпученные, тусклые, непроницаемые.
Неужели – таким он и произносил все речи сегодня?…
Все стояли здесь свои, и убили свои, не чужие, – но никто не признавался. И даже клялись – что не убивали. А это всё – Исполнительный Комитет Свеаборга.
Оказалось: «Андрей Первозванный» не спустил боевого красного огня и, значит, не освобождал офицеров.
432
У каждого было своё министерство, и он там побывал, и уже переехал или переезжал в устроенную казённую квартиру или решил, когда будет туда переезжать (Шингарёв – так и вовсе не будет), – но где же было им собираться на совместные совещания? А как-то все вопросы требовали совещания. В Таврическом уже было немыслимо. И принявши предложение Львова временно заседать в зале совета министерства внутренних дел у Чернышёва моста – они навсегда покинули кров той Думы, которая выдвинула их почти всех, оставили её загрязнённые залы думским же непристроенным остаткам и набирающему численность Совету рабочих депутатов.
И куда ж это они теперь, выходит, перебрались? Да всё к тому же Протопопову? злосчастная связь! Ещё не остыли те стулья, как он заседал тут со своими приспешниками.
Началось заседание министров в полдень – а протянулось почти до полуночи, с одним часовым перерывом в сумерки. Кое-кто из министров, Гучков, Милюков, Керенский, или не с начала приехали, или уезжали по делам, возвращались, а остальные сидели, как вкованные в эти кресла, многие совсем не представляя, с чего им начинать в своём министерстве: какую-то здесь бы получить ясность. Но, странно, привыкшие к заседаниям и знающие порядок, – они теперь кружились в неостановимой и путаной карусели, так за весь день и не поняв: есть ли у них повестка дня и чего же они хотят?
Известный кадет Набоков, друг Милюкова, взялся быть управляющим делами совета министров, наладить им канцелярию и так создать твёрдые рамки правительственной деятельности. Но и канцеляристы появлялись сегодня только впервые, и первый вёлся протокол, ещё приблизительный, даже не решили, как его вести: вносить ли разномнения, соотношение голосования или только итог?
Они все понимали, что надо начинать с вопросов принципиальных, крупных, и тогда разъяснится всё остальное. Но ни в одной голове, запорошенной суетою, клочностью, раздёрганностью этих дней, не прояснился ни один вопрос – даже как его сформулировать. Да они сегодня только первую ночь как выспались, а усталость ещё и не ушла.
А ведь – было что-то наверно? Ох, было.
Сидели вокруг большого стола, натягивая значительность на лица.
Да вот, кажется, был большой вопрос, куда же больше? – Учредительное Собрание!
А именно: в каком помещении будем его созывать?
Хоть и не мало всяких помещений в столице, но на мысль сразу приходил Зимний дворец.
Зимний дворец и сам по себе был большая проблема – что теперь с ним делать? Объявить национальной собственностью – это конечно. Да что там вообще есть? Его изнутри никто не знал и не видел, были как-то раз депутаты ещё Первой Думы в тронном зале на встрече с царём.
– Я, я! – гимназически-радостно выскочил Керенский. – Я осмотрю дворец и вам доложу.
Ну что ж, хорошо. Так сразу решился один крупный вопрос.
А второй крупный вопрос прояснялся: надо же как-то обратиться ко всей стране? До сих пор выступали в Екатерининском зале, с крыльца Таврического, послали на Запад радиотелеграмму «всем, всем, всем», – но надо же и России представиться: какие же события произошли в Петрограде, как возникло новое правительство и какова его программа? (Кроме тех восьми пунктов, какие вынудил Совет.) Да уже доступали к премьер-министру и к министрам делегации офицеров, что необходимо широкое осведомление масс; что и солдаты, и народ уже начинают прислушиваться на улицах к обвинениям от ораторов, что Временное правительство – изменники, желают предать народ старой власти, противодействуют республиканскому строю! – Временное правительство должно срочно и в миллионах экземпляров рассеять эти обвинения, иначе офицерам становится невозможно ему служить.
Однако писать большое обращение – не так легко. За столом вдесятером его не напишешь. Надо кому-то одному поручить.
Милюков – уже написал радиотелеграмму. Обременённому Гучкову – даже и предложить неудобно. Тем более – министру-председателю. А Керенский – слишком в движении, он входит-выходит нетерпеливо, ему надо успеть во много мест, да и чего он совсем не умеет – это писать, уже заметили, только – говорить. Очень бы пристало поручить писать воззвание министру просвещения, всеми уважаемому Александру Аполлоновичу, несомненному светиле. Когда свирепым реакционером Кассо был Мануйлов отрешён от ректорства в Московском университете – за ним повалила в отставку вся либеральная профессура, считая невозможным работать не при нём, а сам Мануйлов был тотчас приглашён в «Русские ведомости». Но с годами заметили между своими с огорчением, что как-то не просиял он в «Ведомостях», и даже оказался натурой не боевой, и это особенно сказалось в нынешние боевые дни. Кому ж ещё писать, кто ж ещё лучшее перо? А вот сидел тускло, сжато, и почему-то отказывался, – да кажется, он занят был теперь увольнением всех тех профессоров, пришедших при Кассо.
И вот по принципу исключения оставалось… Очаровательно улыбался добрейший министр- председатель: не поручим ли писать воззвание Николаю Виссарионовичу?
Лишь бы было имя названо (и не моё), всем понравилось. Некрасов ещё подхмурился, но и важно. Писать, сочинять – тоже и не его труд, но сразу решил: возглавить, а посадить за это дело кого-нибудь другого.
Принято.
Гучков сидел мрачный, подперев голову локтями о стол. Надо было бы говорить о «приказе №1». О наглости Совета депутатов. Что так не может работать ни военный министр, ни всё правительство. Но Гучков ещё и сам не разобрался во всех обстоятельствах и фигурах, ещё не испробовал и всех своих возможных сил. Что нагружать на этих беспомощных штатских? Сделать они всё равно ничего не могут, а только очень неприятно будет им всё это слышать.
Из всех его размышлений и проектов этих суток только один можно было выразить ясно, зато в духе революции и всем приятное: при производстве нижних чинов в офицеры – отменить национальные, вероисповедные и политические ограничения. То есть: открыть дорогу в юнкерские училища и в офицерство – евреям.
– Да, да! – оживился, приободрился и министр просвещения. – Так же немедленно отменить и процентную норму для евреев в учебные заведения! И восстановить право на продолжение образования