уже знали, хотя и не всем было видно через раскрытые врата, что священник вознимает с престола большой крест, увитый цветами, и, больший чем голова его, возлагает к себе на голову.
А вот и вышел с ним на амвон, предшествуемый двумя отроками с большими толстыми свечами и дьяконским каждением. Вот бережно спускался по ступенькам и под хор «Спаси, Господи, люди Твоя» двинулся к центру храма и там уложил крест в цветах на аналое. Окадил его, обходя. Земным поклоном пал перед ним на ковёр. За ним второй священник. За ним дьякон.
И вдруг, за хором, чутко, все в храме уже уверенно знающие и каким-то дивом не вырываясь, не отставая, не украшая тех лучших голосов, но подпирая их мощью, взняли полнозвучное, взмывающей земной силой не похожее на всё тонкое и прекрасное, что пелось до сих пор:
– Кресту-у-у Твоему-у-у по-кло-ня-ем-ся, Влады-ыко-о!
Это была – как волна, покрывающая всех тут и до того цельная, что как будто она и перенесла Крест по воздуху, не роняя, – на аналой посреди храма.
Нет, не волна, а соединяющая сила, которую действительно ничто на Земле не может сломить.
– Кресту-у-у Твоему-у-у по-кло-ня-ем-ся, Влады-ыко-о!
И падал весь храм в едином земном поклоне – и снова вставал. И снова победно -
– Кресту-у-у-…
Потом хор пел один – «Животворящему древу поклонимся» – а в толпе возникла толчея, но братственная, взаимоуступчивая, толчея до тех пор, пока она выливалась в струйку к аналою, где покинут был простор для падения ниц и затем целовать большое серебряное распятие в круге неколющих цветов.
Твоим Крестом разрушится смерти держава.
431
Если во всей Государственной Думе был Родичеву соперник по красноречию, то только один Василий Маклаков. Но Маклаков брал тоном как бы доверительной беседы, со множеством аргументов (не пренебрегая и противоположными), мягкостью (деланной или истинной), даже красотою глаз и внезапной улыбкой серьёзности, – все приёмы, рассчитанные на аудиторию избранную и не слишком большую. Речи Родичева были – скок рьяного иронического интеллекта, который в начале и сам не знал, куда его донесёт (как нанесло на дуэль со Столыпиным), лишь по пути незадуманно находил в себе силу и пищу. К речам он никогда не готовился, и даже лучшие его были – которых он не успевал обдумать, но движим был силой чувства, а если тема не увлекала его страстно, то речь и не получалась. В его речах никогда не терялась насмешливость ума и нередко рождались летучие афоризмы, сохранявшие потом свою отдельную жизнь. Всё это тоже имело особый успех в аудитории возвышенной, но напор, убеждённость, яркость, громкость были так сильны, что не только в Думе и не только перед интеллигентами, перед земцами, – но в любой аудитории Родичев не мог не иметь успеха, и кадеты считали его своим единственным массовым оратором. Пока он говорил – он держал всех слушателей под властью своего слова.
Правда, главный день революции – 27 февраля, застал Родичева в Москве, где назначена была у нотариуса продажа его лесного участка, приносившего ему больше беспокойств, чем дохода, – как, впрочем, и другое его имущество. (Какая-то судьба отвлекала его от роковых моментов: во время Выборгского воззвания он тоже оказался в парламентской делегации в Лондоне и только поэтому сохранился для всех четырёх Дум.) Пока он возвратился в Петроград – уже протопали через Таврический главные солдатские колонны, и так не досталось Родичеву произносить речей ни с крыльца, ни в Екатерининском зале. А между тем он рвался их произносить. И когда вчера услышалось о тревожном положении в Гельсингфорсе, тут сразу его коллеги решили, что на успокоение надо ехать Фёдору Измаиловичу: и потому, что там придётся речи произносить перед большими толпами, и потому особенно, что Родичев был известен своею приверженностью финляндской независимости, знал суть финляндского вопроса и имел там много друзей. (Как, впрочем, он ещё тесней был связан с независимостью польской; говорили, что он любит и защищает Польшу больше, чем сами поляки.) Итак, 3-го вечером его быстро, даже без особого заседания правительства, назначили министром Финляндии – и он поспешил на Финляндский вокзал, откуда ночью должен был пойти первый после революции поезд.
Но поскольку существовал ещё и Совет рабочих депутатов, то не доверено было Родичеву одному представлять Петроград, а ехал с ним вместе пошловатый Скобелев из богатой бакинской молоканской семьи, а со Скобелевым – и ещё матрос с георгиевским крестом, и ещё, в солдатской шинели, фельдшер из Весьегонска. (В долгие годы ожидания будущей революции – вот не думал бы Родичев оказаться в такой компании, представляющей всю Россию. Но спасительная ирония никогда не давала Фёдору Измаиловичу слишком унывать.)
Родичеву было уже 62 года, а Скобелев – вдвое моложе, но старался держаться важно (скрывая свою неодарённость) и важно задавал вопросы:
– Господин министр! А каковы ваши полномочия? Мы требовали от правительства, чтобы ваши полномочия были – арестовывать офицеров, если это понадобится.
Такие полномочия мог себе Родичев предоставить, но брезгливо. Он ехал – успокаивать и убеждать.
Поезд оказался готов не сразу, ещё готовили его среди ночи, ещё пришлось полежать на голых диванах у начальника вокзала, не очень уже по костям и возрасту Родичева.
А в вагоне досталось ещё хуже: никак не натапливалось, всю дорогу. И в купе уже даже не лежать, а сидеть пришлось, в шубе. Не лучшим образом готовился Родичев к завтрашней роли.
Само по себе взволнованное море людей его не пугало – он жаждал увидеть эти тысячи голов и громко, и звучно, и ярко переубедить их! Что первые неустоявшиеся дни революции колебнулись к анархии – он считал естественным. А теперь задача честного оратора – помочь этим людям отрезветь от хмеля, помочь утвердиться их исконному тяготению к труду и порядку. Адмирал Непенин как человек военный, хотя и развитой (не тайна была, что он сочувствует Освободительному движению), – какой-то общественно- революционной широты охватить не мог, но вот и поможет ему Родичев со своим безотказным умением убеждать. Ни в коем случае не становиться на потворство низким инстинктам толпы – и для показа, для демагогии никого не дать арестовывать!
Родичев был слишком давним и слишком заслуженным деятелем русского Освободительного движения, чтобы разрешить принизить его в великие дни революции. Это он был автором той петиции тверского земства о конституции в 1894 году, на которой споткнулся тогда царь-новичок. Ещё в конце прошлого века Родичеву за то перегородили быть председателем губернской земской управы. В первый год этого века его выслали из Петербурга за протест против разгона студенческой демонстрации. Годом позже едва не стал он редактором «Освобождения». И он же был в числе тех четырнадцати земцев, принесших царю в Девятьсот Пятом году знаменитый думский адрес – снова о конституции. И потом – четыре Государственных Думы и сколько речей, – можно сказать, ни один важный вопрос русской жизни за 20 лет не обошёлся без суждения Родичева и выступления его (а ярче всего, незабываемей всего он говорил речи против смертной казни). И справедливо, что и сейчас он призван разъяснить разбуженному народному сфинксу истинный светлый смысл происходящего движения.
Да и перед военными он мог распрямиться ещё молодцом, вспоминая, как и сам, после университета, 40 лет назад, воевал в Сербии волонтёром против турок.
А нанести визит в гельсингфорсский магистрат, а произнести историческую речь перед финским сеймом – и никто не мог лучше него. И всё это надо успеть за короткую поездку.
Уже рассвело, когда, в шубе и шапке, углубясь в угол купе, стал Родичев дремать.
А уже – знали по линии о поезде депутатов. И с какой-то утренней станции на всех остановках их стали встречать, иногда с музыкой, – и приветствовали как вестников свободы. Выходили с ответами, а спутники Скобелева раздавали толпе возбуждающие петроградские листовки, которых изрядные кипы, оказывается, с собою везли. Получалось – как бы от лица министра. А не было власти запретить.
Так – долго тащились, и уже было изрядно за полдень, когда, за одну остановку до Гельсингфорса, вошла в вагон делегация из финской столицы – ни одного офицера, а несколько звероватых матросов и