– Вы только думаете, Томмазо Кампанелла, а время раздумий давно прошло, – злобно заметила женщина-шут. – Нужен готовый спектакль.
Но Томмазо Кампанелла не обращал больше на нее внимания:
– Так вот, не знаю, что вы там еще придумали за время моего отсутствия, – голос Томмазо Кампанелла звучал заинтересованно, страстно. Таким голосом говорят о чем-то, что очень важно для говорящего, что чрезвычайно его волнует. – Но я предлагаю включить в нашу будущую пьесу концертные номера. Так, пожалуй, станет интересней. Надо бы здесь придумать и прорепетировать какой-нибудь номер для нашей пьесы, – предложил Томмазо Кампанелла, в то время как воображение принялось рисовать ему картины его будущих сценических выступлений одну отчетливее другой.
– Отлично, придумайте и прорепетируйте. А лучше дождитесь группу детей, а потом приходите сюда и порепетируем концертные номера вместе, – предложил учитель Воркута.
Затем, спохватившись, Томмазо Кампанелла проговорил:
– Черт возьми, мне очень нужно спешить, потому что в сегодняшний решительный вечер хориновской революции все должно быть очень сжато по времени! Но несмотря на это, уважаемый учитель Воркута и не менее уважаемые самодеятельные артисты «Хорина», я не могу не оглядываться по сторонам. Сто лет назад здесь была фабричная окраина, – произнес Томмазо Кампанелла. – Но сегодня – это не окраина. Нет-нет! Это вовсе не окраина. Черт возьми! Мне нужно спешить. Сейчас такой момент: наконец-то история может разрешиться. Это вовсе не окраина. Окраины много-много дальше. На окраинах современные дома. Но полно, полно! При чем тут окраина? Сейчас у меня совсем другое дело. Уже… Впрочем, хоть и другое дело, а все дела мои от него, от Лефортово. От этого московского Ист-Энда. Но надо спешить. Но куда спешить? Я даже не представляю, куда я могу спешить, но понимаю, что мне надо спешить. Разрешение!.. Удачное разрешение всего. Вот что мне срочно нужно получить! Невероятная, волшебная, сказочная атмосфера должна сгуститься. И тюремный паспорт как-то, я уверен, поможет этому сгущению. Быть может, дальше моя судьба станет этим вечером вертеться больше вокруг тюремного паспорта, чем вокруг «Хорина». И «Хорин» как-то вдруг покажется мне неважным. Не столь важным. Уйдет на второй план. Но нет! Я не могу так вот в одночасье забыть про «Хорин», перестать интересоваться его делами. «Хорин» – это и мое детище тоже. Я вложил в него столько своей фантазии! Так что я не могу забыть про «Хорин» из-за этого тюремного паспорта. Я дождусь, я обязательно дождусь детскую группу хора.
Томмазо Кампанелла был очень впечатлительный человек. Если уж его одолевало какое-то чувство, можно было оставаться уверенным: он не отмахнется от него. Испытал, вроде и ладно. Забыл и продолжает жить дальше. Нет, уж если Томмазо Кампанелла был хотя бы раз захвачен какой-то эмоцией, то ему становилось не до шуток. Нет, пошутить он, конечно, в таком состоянии тоже мог, да только все равно – держись крепче! Эмоция, как вихрь, подхватывала его, и вместе с этим вихрем он был готов нестись куда угодно, чего бы это ему ни стоило. Если жизнь была бы заявлена ценой какого-нибудь достижения в той истории, которую он начинал под воздействием того чувства, той эмоции, – он бы и жизнь заплатил без всяких колебаний. А что, раз такое дело! Эмоция для него была дороже денег, работы, жизни.
Тут Томмазо Кампанелла повернулся лицом к воображаемому зрителю и произнес монолог следующего содержания (на самом деле, он произнес все это в микрофон своей рации, и монолог его мгновенно стал достоянием хориновцев, которые находились в подвале дома по Бакунинской улице, а также во многих других точках Лефортово):
– Мы… Я… Мы сейчас должны достичь такой степени усиления чувства… Чувство должно усилиться до такой степени, что жизнь с этой степенью чувства должна быть просто невозможна. Чувства предвкушения чего-то невероятного, прекрасного, замечательного, потрясающего, что вот-вот свалится на наши головы, что вот-вот произойдет, случится с нами. Это «нечто невероятное» станет результатом работы нашего самодеятельного театра «Хорин». Это должна быть настолько яркая вспышка, что терпеть ее, не повредив глаза, не обжегшись всему с ног до головы, можно лишь какие-нибудь доли секунды. А главное, терпеть ее долго, не повредившись умом, практически невозможно.
– Верно! Верно! – воскликнули хориновцы, и возгласы их, в свою очередь, стали слышны Томмазо Кампанелла.
«Надо бы все-таки здесь придумать и прорепетировать какой-нибудь номер для нашей пьесы! – думал Томмазо Кампанелла, и воображение вновь принялось рисовать ему картины одну отчетливее другой. – Может быть, прочесть стихи или спеть песню? Хотя бы вот так…» И он принялся сочинять «концертный номер».
После этого Томмазо Кампанелла достаточно продолжительное время стоял посреди улицы, то и дело выхватывая из кармана пиджака мягкий блокнотик и что-то помечая в нем огрызком карандаша, чем вызывал любопытные взгляды прохожих, которых ввиду вечернего часа было в округе не так много. Потом Томмазо Кампанелла вообще зашел с улицы в какую-то подворотню, где совсем никого не было и где ничьи заинтересованные взгляды не отвлекали его от творчества.
– Может быть, прочесть стихи или спеть песню? Хотя бы вот так… – проговорил он наконец в рацию и принялся читать с выражением:
закончил Томмазо Кампанелла. Кажется, стихи собственного сочинения ему понравились, особенно понравилось про ворот, что давит бедную шею и который будет исправлен неведомым никому портным. Томмазо Кампанелла представлял себе портного как огромного роста толстого дядьку с окладистой бородой, со зверской улыбкой разрезавшего ворот, который уже приобрел черты одушевленного лица и плакал, и скулил, и молил о пощаде под ножницами тоненьким противным голоском. «Но ведь ты же давил! Давил бедную шею Томмазо Кампанелла! О чем же ты тогда думал, когда это делал?! Не знаешь?! – спрашивал портной и с еще большей силой налегал на ножницы. – Ну так не проси теперь пощады!». И ворот уже тихо и не помышляя ни о каком снисхождении принимал свою участь.
Восторг от собственных стихов был у Томмазо Кампанелла так велик, что в один момент он даже начал «приговаривать» их, распевать речитативом. Вечер, и правда, давно уже, несколько часов тому назад укутал лефортовские окрестности густой чернильной мглой, а за завывания волка с большим трудом, но все же при наличии богатого воображения можно было принять радостные вскрики и нечленораздельные восклицания, которыми Томмазо Кампанелла перемежал многократное повторение собственных «виршей». На словах «ждать не стану без конца» он, и вправду, пустился в припляс, являвший собою нечто среднее между бегом трусцой на месте и конвульсивными подрагиваниями человека, уже битый час из последних сил разыскивающего в многолюдном центре большого города общественный туалет. Хориновцы, знавшие Томмазо Кампанелла уже целую вечность – целых две недели – вероятно, поразились бы, увидав его за