бросил нас и сбежал с нищим в самый решительный момент? Если вы истинный и непоколебимый хориновец, то дождитесь группу детей, отыграйте свою роль в сценке, а потом срочно приходите обратно в «Хорин», – чувствовалось, что учитель Воркута пытался соблюдать некий нейтралитет в жаркой перепалке между женщиной-шутом и Томмазо Кампанелла.
– Я не могу сейчас прийти в «Хорин». У меня есть работа по агитации, по экспорту революции в настроениях в чужие умы. Или вы считаете, что революционеры в лефортовских эмоциях не должны проводить работу по агитации? Может у меня быть неотложная работа по агитации?! Тем более что она займет не так много времени. Сделаю ее и приду в «Хорин». Мне к тому же еще надо придумать, в каком ключе эту агитацию проводить. Какие тут употребить агитационные приемы? Это очень важно. Тут важно не ошибиться с методами. А потом Господина Радио, насколько я понял, с вами тоже сейчас нет. Однако никто же не сомневается в том, что он истинный и непоколебимый хориновец! Ведь ему вы не отказываете в праве проводить какую-то самостоятельную революционную деятельность. Почему ко мне вы применяете совсем другие стандарты? Долой двойные стандарты в подходах к участникам самого необыкновенного в мире самодеятельного театра! – Томмазо Кампанелла негодовал.
– Ну, это не совсем так. Господин Радио на самом деле здесь. То есть он не то чтобы совсем здесь, его нет ни в зрительном зале, ни на сцене, ни в каморке за сценой. Он вышел. Но вышел недалеко. Он сейчас, должно быть, стоит на улице где-нибудь перед входом в «Хорин». Ему неожиданно стало плохо, и он пошел подышать свежим воздухом, – проговорил учитель Воркута.
– Плохо?! – поразился Томмазо Кампанелла. – Насколько я помню, Господин Радио никогда не жаловался на здоровье. Так что, наверное, он просто струсил, испугался вечера решительных действий, который начался у нас в «Хорине». И давно ему стало плохо?
– Да нет. Недавно. Мы слушали ваш, Томмазо Кампанелла, разговор с нищим про тюремный паспорт, и тут как раз ему и стало плохо. Действительно плохо. Я все видел сам и ручаюсь, что он не притворялся. Как раз на последних словах нищего Рохли он ужасно побледнел, потом начал тереть лоб и виски ладонью, потом сказал, что ему как-то нехорошо и попросил нашего разрешения отпустить его ненадолго на свежий воздух проветриться, – рассказал учитель Воркута.
– Очень странно! – не верил Томмазо Кампанелла.
– Да ничего странного здесь нет. В «Хорине» сейчас действительно ужасно душно и накурено. Ну мы-то, курильщики, такую атмосферу переносим нормально. А Господин Радио не курит. Вот и стало ему нехорошо! Это вполне объяснимо. С моей точки зрения странным является то, что у вы Томмазо Кампанелла, решили заниматься революционной агитацией именно сейчас. Сейчас, когда наступил вечер решительных действий и близка кульминация революции в настроениях – ловко перевел разговор на самого Томмазо Кампанелла учитель Воркута.
– Да. Конечно. Кульминация революции в лефортовских настроениях близка. Но именно на пике революции в лефортовских настроениях мы, как истинные пламенные борцы, должны заняться экспортом революции настроений в чужие умы. Сегодня я случайно встретил своего сына Шубку на улице. Бедный Шубка! Он такой хороший! Он учится на одни пятерки. И в кого он только такой пошел? Точно не в меня. Может, в деда? Мой отец закончил школу с золотой медалью. Я знаю, ему, Шубке, еще хуже, чем мне. Он страдает точно так же, как я, от этого ужасного района, только он еще маленький и беспомощный. Я хотел поговорить с ним, я хотел ободрить его, но слезы сердечной жалости душили меня. Той самой сердечной жалости, про которую вы так здорово рассказывали мне, Воркута. К тому же я был пьян, и он, не став ждать пока я смогу вымолвить хоть слово, ушел. Но эта сердечная жалость из меня никуда не делась. Она убьет меня именно так, как вы рассказывали мне, Воркута, в вашей истории про спавших в переходе сироток, убьет, если я не помогу Шубке, экспортировав революцию в лефортовских настроениях в его мозг. Я хочу приобщить его к своей революции в лефортовских настроениях, поделиться ею с ним, потому что только революция в настроениях может спасти его от страданий, вызванных ужасным районом Лефортово. Но только я не знаю, как это сделать. Как приобщить его к революции? Мне кажется, просто разговор, так, как если бы я разговаривал со взрослым, здесь не подействует. Для революционной агитации Шубки надо придумать какой-то очень необычный, оригинальный способ. Я хочу приобщить его к революции, потому что уверен, что он страдает точно так же, как и я. О, он, должно быть очень сильно похож на меня, раз страдает по тем же самым причинам! Промолчать женщина-шут не смогла:
– Только что, Томмазо Кампанелла, вы сказали, что характером ваш сын совершенно на вас не похож. И потом, откуда вы знаете, что он страдает по тем же самым причинам, что и вы, то есть, на сколько я вас знаю, от «ужасных лефортовских эмоций», если вы даже не смогли с ним поговорить? По-моему, вы просто изводите мальчика, являясь к нему в пьяном виде, да еще и заливаясь при этом горючими слезами. Представляю его ощущения! Увидеть такого папашу! Который при этом уже целую неделю ночует на вокзале. Должно быть, и видок же у вас был! Как он только не плюнул на вас, а всего лишь развернулся и ушел?!
– Не смейте так говорить! Мальчик никогда бы не плюнул на революционера. Мальчиков всегда интересует все необычное. А тем более мой мальчик никогда бы не плюнул на революционера-отца!
– Да и ваш ли это мальчик? – не унималась женщина-шут. Голос ее звучал издевательски. – Насколько я знаю вашу историю, из его отчества и фамилии следует совсем другое. Да и Лефортовская Царевна во время ссоры говорила вам да и всем соседям, что это не ваш мальчик вовсе… Знаю я вашу историю. Мы же соседи. Впрочем, с вами-то мы, Томмазо Кампанелла, и не соседи вовсе. Соседи мы с Лефортовской Царевной и Шубкой. А вы только появляетесь в их квартире. И то только в последние пару недель. А раньше-то вас там никто никогда не видел. Прописаны-то вы совсем по другому адресу. Потому и не нравится вам Лефортово, что нездешний вы, попали сюда совсем недавно, а ваш родной и любимый рай он – совсем другой. Где-то на окраине, если не ошибаюсь!
– Врете! Мой район – в самом центре! Тверская улица, Манежная площадь, Охотный ряд. Я вырос и жил до самого последнего времени в квартире с видом на Кремль. Только последние недели я маюсь в этом ужасном рабочем Лефортово. Только последствия несчастной любви могли забросить мен в такое ужасное место, как это Лефортово! Нет, если не решительная ночь хориновской революции в настроениях, то уж тюремный-то паспорт точно разрубит Гордиев узел моих кошмаров! Иначе и быть не может! Иначе мне останется только повеситься!.. Но сейчас я все-таки хочу экспортировать революцию в лефортовских настроениях в мозг Шубки. Революция в лефортовских настроениях – только она может спасти его от ужасных страданий, связанных с этим районом. О, моя Шубка!.. О, печальный грех моей юности! Если бы той безумной ночью мы не оказались с Лефортовской Царевной в одной постели, то в этом ужасном мире мучилось бы одной невинной душой меньше. Как я спешу скорее увидеть его!.. Мое печальное дитё декабриста. Прав Рохля – кругом дети декабристов. А мы, декабристы, революционеры… «Во глубине северных руд, храните гордое терпенье…» Нету больше никакого терпения. Все терпение накануне кончилось. Семь дней на вокзале ночую! Как только до сих пор крокодильей чешуей не покрылся, ума не приложу! Но уж сегодня-то точно покроюсь! – слезы зазвучали в голосе Томмазо Кампанелла.
Наступила некоторая пауза.
– Насчет того, что я струсил, что я решил исчезнуть из «Хорина» в самый решительный момент… Нет, как видите, все мои мысли по-прежнему связаны с революцией. Я думал о нашем театре. О нашем самом необычном в мире самодеятельном театре.