одному мастеру, которого звали Фиренцуола. Имя его было Джованни, и был он из Фиренцуолы в Ломбардии, и был искуснейшим человеком по выделке утвари и крупных вещей. Когда я ему показал немножко эту модель этой пряжки, которую я сделал во Флоренции у Салимбене, она ему изумительно понравилась, и он сказал такие слова, обращаясь к одному подмастерью, которого он держал, каковой был флорентинец и звался Джаннотто Джаннотти и жил у него уже несколько лет; он сказал так: “Этот из тех флорентинцев, которые умеют, а ты из тех, которые не умеют”. Тут я, узнав этого Джаннотто, обернулся к нему, чтобы заговорить; потому что, пока он не уехал в Рим, мы часто ходили вместе рисовать и были очень близкие приятели. Он так рассердился на те слова, которые ему сказал его учитель, что сказал, что со мной незнаком и не знает, кто я такой; тогда я, возмущенный такими речами, сказал ему: “О Джаннотто, когда-то мой близкий друг, с которым мы бывали там-то и там-то, и рисовали, и ели, и пили, и ночевали на твоей даче, мне нет нужды, чтобы ты свидетельствовал обо мне этому честному человеку, твоему учителю, потому что я надеюсь, что руки у меня таковы, что и без твоей помощи скажут, кто я такой”.
Когда я кончил эти слова, Фиренцуола, который был человек очень горячий и смелый, обернулся к сказанному Джаннотто и сказал ему: “О жалкий негодяй, и тебе не стыдно применять такие вот способы и приемы к человеку, который тебе был таким близким товарищем?” И с той же горячностью обращаясь ко мне, сказал: “Поступай ко мне и сделай, как ты говорил, чтобы твои руки сказали, кто ты такой”. И дал мне делать прекраснейшую серебряную работу для одного кардинала. Это был ларец, копия с порфирового, который перед дверьми Ротонды42. Кроме того, что я скопировал, я сам от себя украсил его такими красивыми машкерками, что мой учитель пошел хвастать и показывать его по цеху, что из его мастерской вышла такая удачная работа. Он был величиной около полулоктя и был приспособлен, чтобы служить солонкой, которую ставят на стол. Это был первый заработок, который я вкусил в Риме; и часть этого заработка я послал в помощь моему доброму отцу; другую часть я оставил себе на жизнь и на это стал заниматься изучением древностей, до тех пор, пока у меня не вышли все деньги, так что мне пришлось вернуться работать в мастерскую. Этот Батиста дель Тассо, мой товарищ, недолго пробыл в Риме, потому что вернулся во Флоренцию. Принявшись за новые работы, мне пришла охота, когда я их кончил, переменить учителя, потому что меня подговаривал некий миланец, которого звали маэстро Паголо Арсаго. Этот мой первый Фиренцуола имел великое препирательство с этим Арсаго, говоря ему в моем присутствии некоторые оскорбительные слова, так что я взял слово в защиту нового учителя. Я сказал, что родился свободным и таким же свободным хочу и жить, и что на него жаловаться нельзя; а на меня и того меньше, потому что мне по условию причитается еще несколько скудо; и, как вольный работник, я хочу идти, куда мне нравится, раз я знаю, что никому не причиняю ущерба. Так же и этот новый мой учитель сказал несколько слов, говоря, что он меня не звал и что я сделаю ему удовольствие, если вернусь к Фиренцуоле. К этому я добавил, что раз я знаю, что никоим образом не причиняю ему ущерба, и раз я кончил начатые мои работы, то я хочу принадлежать себе, а не другим, и кто меня желает, пусть у меня и просит. На это Фиренцуола сказал: “Я у тебя просить тебя не желаю, и ты ни за чем больше ко мне не показывайся”. Я ему напомнил про мои деньги. Он начал надо мной смеяться; на что я сказал, что так же хорошо, как я управлялся с орудиями за той работой, которую он видел, не менее хорошо я управлюсь со шпагой для возмещения своих трудов. При этих словах случайно остановился один старичок, которого звали маэстро Антонио да Сан Марино. Это был первейший и превосходнейший золотых дел мастер в Риме, и он был учителем этого Фиренцуолы. Слыша мои речи, которые я говорил так, что их отлично можно было слышать, он тотчас же за меня заступился и сказал Фиренцуоле, чтобы тот мне заплатил. Пререкания были великие, потому что этот Фиренцуола был изумительный рубака, куда лучше, чем золотых дел мастер; однако же правда взяла свое, да и я с той же силой ее поддерживал, так что мне заплатили; и с течением времени сказанный Фиренцуола и я, мы стали друзья, и я крестил у него младенца, по его просьбе.
Продолжая работать у этого маэстро Паголо Арсаго, я много зарабатывал, все время отсылая большую часть моему доброму отцу. По прошествии двух лет, на просьбы доброго отца, я возвратился во Флоренцию и снова стал работать у Франческо Салимбене, у какового очень хорошо зарабатывал, и очень старательно учился. Возобновив общение с этим Франческо, сыном Филиппо, хоть я и много предавался кое-каким удовольствиям, по причине этой проклятой музыки, я никогда не упускал нескольких часов днем или ночью, каковые я отдавал занятиям. Сделал я в ту пору серебряный “кьявакуоре”43, так их в те времена называли. Это был пояс шириной в три пальца, который принято было делать новобрачным, и был он сделан полурельефом с кое-какими круглыми также фигурками промеж них. Делался он для одного, которого звали Раффаэлло Лапаччини. Хотя мне за него прескверно заплатили, такова была честь, которую я из него извлек, что она стоила много больше, чем та цена, которую я из него по справедливости мог извлечь. Работая в ту пору у многих разных лиц во Флоренции, где я знавал среди золотых дел мастеров нескольких честных людей, как этот Марконе, мой первый учитель, другие, которые слыли очень хорошими людьми, наживаясь на моих работах, грабили меня как могли изрядно. Видя это, я отошел от них и относился к ним как к мошенникам и ворам. Один золотых дел мастер среди прочих, звавшийся Джованбатиста Сольяни, любезно уступил мне часть своей мастерской, каковая была на углу Нового рынка, рядом с банком, который держали Ланди. Здесь я сделал много красивых вещиц и зарабатывал немало; мог очень хорошо помогать своему дому. Пробудилась зависть в этих моих дурных учителях, которые у меня прежде были, каковых звали Сальвадоре и Микеле Гуасконти; у них в золотых дел цехе было три больших лавки, и они делали крупные дела; так что, видя, что они меня обижают, я пожаловался одному честному человеку, говоря, что довольно бы с них тех грабежей, которые они надо мной чинили под плащом своей ложной, показной доброты. Когда это дошло до их ушей, они похвалились, что заставят меня горько пожалеть о таких словах; я же, не зная, какого цвета бывает страх, ни во что или мало во что их ставил.
Случилось однажды, что, когда я стоял облокотясь у лавки одного из них, он меня окликнул и стал то попрекать меня, то стращать; на что я отвечал, что если бы они поступили со мной как должно, то я говорил бы о них, как говорят о хороших и честных людях; а так как они поступили наоборот, то пусть пеняют на себя, а не на меня. Пока я разговаривал, один из них, которого зовут Герардо Гуасконти, их двоюродный брат, быть может по уговору с ними, выждал, чтобы мимо прошел вьюк. Это был вьюк кирпичей. Когда этот вьюк поравнялся со мной, этот Герардо с такой силой толкнул его на меня, что сделал мне очень больно. Тотчас же обернувшись и видя, что он этому смеется, я так хватил его кулаком в висок, что он упал без чувств, как мертвый; затем, повернувшись к его двоюродным братьям, я сказал: “Вот как поступают с такими ворами и трусами, как вы”. И так как они хотели что-то предпринять, потому что их было много, то я, вспылив, взялся за ножик, который у меня был при себе, говоря так: “Если кто из вас выйдет из лавки, то другой пусть бежит за духовником, потому что врачу тут нечего будет делать”. Эти слова до того их устрашили, что ни один не двинулся на помощь двоюродному брату. Как только я ушел, и отцы и сыновья побежали в Совет Восьми и там сказали, что я с оружием в руках напал на них в их лавке, вещь во Флоренции небывалая. Господа Совет вызвали меня к себе; я явился; и тут они дали мне великий нагоняй и ругали меня, как потому что видели, что я в плаще44, а те в накидках и куколях, по-городскому, так еще и потому, что противники мои успели поговорить с этими господами на дому, с каждым в отдельности, а я, как человек неопытный, ни с кем из этих господ не поговорил, полагаясь на великую свою правоту; я сказал, что так как на великую обиду и оскорбление, которые мне учинил Герардо, я, движимый превеликим гневом, дал ему всего только пощечину, то мне кажется, что я не заслуживаю такого свирепого нагоняя. Едва Принцивалле делла Стуфа45, каковой был в числе Восьми, дал мне договорить “пощечина”, как он сказал: “Ты ему не пощечину дал, а ударил кулаком”. Когда позвонили в колокольчик и всех выслали вон, то в мою защиту Принцивалле сказал товарищам: “Заметьте, господа, простоту этого бедного юноши, который