Саламанка заказал мне большую вазу для воды, так называемую “аккуеречча”, которые служат для буфетов и ставятся на них для украшения. И сказанный епископ, желая сделать их две, одинаковой величины, одну из них заказал сказанному Луканьоло, а другую должен был сделать я. А что до отделки сказанных ваз, то рисунок их нам дал сказанный Джоанфранческо, живописец. И так я с удивительной охотой принялся за сказанную вазу, и мне отвел кусочек мастерской некий миланец, которого звали маэстро Джованпьеро делла Такка. Наведя у себя порядок, я подсчитал деньги, которые могли мне понадобиться для кое-каких моих дел, а все остальное отослал в помощь моему бедному доброму отцу; каковой, как раз когда ему их уплачивали во Флоренции, столкнулся случайно с одним из этих бешеных, что были из Совета Восьми53 в ту пору, когда я произвел этот маленький беспорядок, и который, понося его, сказал ему, что отправит меня на дачу с копейщиками во что бы то ни стало. А так как у этого бешеного были некои дурные сынки, то мой отец кстати сказал: “С каждым могут случиться несчастья, особенно с людьми вспыльчивыми, когда они правы, как случилось с моим сыном; но посмотрите по всей остальной его жизни, как я сумел его добродетельно воспитать. Дай бог, в услужение вам, чтобы ваши сыновья поступали с вами не хуже и не лучше, чем поступают мои со мной; потому что как бог создал меня таким, что я сумел их воспитать, так там, где мои силы не могли досягнуть, он сам мне его избавил, вопреки вашим чаяниям, от ваших свирепых рук”. И, расставшись с ним, про все это происшествие он мне написал, упрашивая меня, ради создателя, чтобы я играл иной раз, дабы я не терял этого прекрасного искусства, которому он с такими трудами меня обучил. Письмо было полно самых ласковых отеческих слов, какие только можно услышать; так что они вызвали у меня нежные слезы, желая, прежде чем он умрет, ублажить его в изрядной доле по части музыки, ибо господь ниспосылает нам всякую дозволенную милость, о которой мы его с верою просим.
Пока я усердствовал над красивой вазой Саламанки и в помощь у меня был только один мальчонок, которого я, по превеликим просьбам друзей, почти что против воли, взял к себе в ученики. Мальчику этому было от роду лет четырнадцать, звали его Паулино, и был он сыном одного римского гражданина, каковой жил своими доходами. Был этот Паулино самый благовоспитанный, самый милый и самый красивый ребенок, которого я когда-либо в жизни видел; и за его милые поступки и обычаи, и за его бесконечную красоту, и за великую любовь, которую он ко мне питал, случилось, что по этим причинам я возымел к нему такую любовь, какая только может вместиться в груди у человека. Эта страстная любовь была причиной тому, что, дабы видеть как можно чаще просветленным это чудесное лицо, которое по природе своей бывало скромным и печальным; но когда я брался за свой корнет, на нем вдруг появлялась такая милая и такая прекрасная улыбка, что я нисколько не удивляюсь тем басням, которые пишут греки про небесных богов; если бы этот жил в те времена, они, пожалуй, еще и не так соскакивали бы с петель. Была у этого Паулино сестра, по имени Фаустина, и я думаю, что никогда Фаустина не была так красива54, про которую древние книги столько болтают. Когда он иной раз водил меня на свой виноградник, и, насколько я мог судить, мне казалось, что этот почтенный человек, отец сказанного Паулино, не прочь сделать меня своим зятем. По этой причине я играл много больше, нежели то делал прежде. Случилось в это время, что некий Джанъякомо, флейтщик из Чезены, который жил у папы, весьма удивительный игрец, дал мне знать через Лоренцо, луккского трубача, каковой теперь на службе у нашего герцога55, не желаю ли я помочь им на папском Феррагосто56 сыграть сопрано на моем корнете в этот день несколько мотетов57, которые они выбрали красивейшие. Хоть у меня и было превеликое желание окончить эту мою начатую красивую вазу, но так как музыка вещь сама по себе чудесная и чтобы отчасти удовольствовать старика отца, я согласился составить им компанию; и за неделю до Феррагосто, ежедневно по два часа, мы играли сообща, так что в день августа явились в Бельведере и, пока папа Климент обедал, играли эти разученные моттеты так, что папе пришлось сказать, что он никогда еще не слышал, чтобы музыка звучала более сладостно и более согласно. Подозвав к себе этого Джанъякомо, он спросил его, откуда и каким образом он раздобыл такой хороший корнет для сопрано, и подробно расспросил его, кто я такой. Сказанный Джанъякомо в точности сказал ему мое имя. На это папа сказал: “Так это сын маэстро Джованни?” Тот сказал, что это я и есть. Папа сказал, что хочет меня к себе на службу среди прочих музыкантов. Джанъякомо ответил: “Всеблаженный отче, за это я вам не поручусь, что вы его залучите, потому что его художество, которым он постоянно занят, это — золотых дел мастерство, и в нем он работает изумительно и извлекает из него много лучшую прибыль, чем мог бы извлечь, играя”. На это папа сказал: “Тем более я его хочу, раз у него еще и такой талант, которого я не ожидал. Вели ему устроить то же жалованье, что и вам всем; и от моего имени скажи ему, чтобы он мне служил и что я изо дня в день также и по другому его художеству широко буду давать ему работу”. И, протянув руку, передал ему в платке сто золотых камеральных скудо58 и сказал: “Подели их так, чтобы и он получил свою долю”. Сказанный Джанъякомо, отойдя от папы, подошедши к нам, сказал в точности все, что папа ему сказал; и, поделив деньги между восемью товарищами, сколько нас было, дав и мне мою долю, сказал мне: “Я велю тебя записать в число наших товарищей”. На что я сказал: “Сегодня обождите, а завтра я вам отвечу”. Расставшись с ними, я стал раздумывать, надо ли мне соглашаться на такое дело, принимая во внимание, насколько оно должно мне повредить, отвлекая меня от прекрасных занятий моим искусством. На следующую ночь мне явился во сне мой отец и с сердечнейшими слезами упрашивал меня, чтобы, ради любви к создателю и к нему, я согласился взяться за это самое предприятие; на что я ему будто бы отвечал, что ни в коем случае не желаю этого делать. Вдруг мне показалось, что он в ужасном обличии меня устрашает и говорит: “Если ты этого не сделаешь, тебя постигнет отцовское проклятие, а если сделаешь, то будь благословен от меня навеки”. Проснувшись, я от страха побежал записываться; затем написал об этом моему старику отцу, с каковым от чрезмерной радости случился припадок, каковой чуть не привел его к смерти; и тотчас же он мне написал, что и ему приснилось почти то же самое, что и мне.
Мне казалось, что, так как я исполнил почтенное желание моего доброго отца, то всякое дело должно мне удаваться к чести и славе. И вот я с превеликим рвением принялся заканчивать вазу, которую начал для Саламанки. Этот епископ был весьма удивительный человек, богатейший, но угодить ему было трудно; он каждый день присылал взглянуть, что я делаю; и всякий раз, когда его посланный меня не заставал, сказанный Саламанка приходил в величайшую ярость, говоря, что отнимет у меня сказанную работу и даст ее кончать другим. Причиной тому была служба этой проклятой музыке. Однако же я с превеликим рвением принялся днем и ночью, так что, приведя ее в такой вид, что ее можно было показать, я сказанному епископу дал на нее взглянуть; какового одолело такое желание увидеть ее законченной, что я раскаялся, что показал ее ему. Через три месяца я закончил сказанную работу, с такими красивыми зверьками, листьями и машкерами, какие только можно вообразить. Я тотчас же послал ее с этим моим Паулино, учеником, показать этому искуснику Луканьоло, сказанному выше; каковой Паулино, с этой своей бесконечной прелестью и красотой, сказал так: “Мессер Луканьоло, Бенвенуто говорит, что посылает вам показать свое обещание и ваш хлам, ожидая увидеть от вас свою дрянь”. Когда тот сказал эти слова, Луканьоло взял в руки вазу и долго ее осматривал; затем сказал Паулино: “Красивый мальчик, скажи своему хозяину, что он великий искусник и что я его прошу считать меня своим другом, а в остальное не входить”. Превесело передал мне это извещение этот милый и чудесный мальчуган. Сказанную вазу отнесли к Саламанке, каковой пожелал, чтобы ее оценили. В сказанной оценке участвовал этот Луканьоло, каковой весьма лестно мне ее оценил и расхвалил намного больше того, чем я ожидал. Взяв сказанную вазу, Саламанка, чисто по-испански, сказал: “Клянусь богом, что я так же буду медлить с платежом, как и он тянул с работой”. Услышав это, я остался крайне недоволен, проклиная всю Испанию и всех, кому она мила. Была у этой вещи, среди прочих отличных украшений, ручка из цельного куска, тончайшей работы, которая, при помощи некоей пружины, держалась прямо над отверстием вазы. Когда однажды сказанный монсиньор показывал, чтобы похвастать, эту мою вазу некоим своим испанским господам, случилось так, что один из этих господ, когда сказанный монсиньор вышел, слишком неосторожно действуя красивой ручкой у вазы, эта нежная пружина, не выдержав его мужицкой силы, в руках у него сломалась; и так как ему казалось, что