он принялся расхаживать из угла в угол.
— а что было дальше? — спросил я.
— она сказала: «ну давай, зарежь меня, хуесос!»
— вот это выдержка! — сказал я.
— не спорю, — сказал он, — у меня в руке был огромный тесак, и я швырнул его на пол. для меня это был слишком высокий класс, сливки среднего класса.
отлично, на этом, слава всем детям божьим, он удалился.
я опять лег в постель, я попросту умирал, всем было наплевать, даже мне. меня вновь охватил озноб, я все еще мерз, как и мой рассудок — все, что творится у человека в мыслях, казалось мошенничеством, полнейшим дерьмом, казалось, не успел я появиться на свет, как угодил в шайку мошенников, а кто не способен раскусить мошенничество, кто отказывается принимать в нем участие, тому грозит гибель, веками все держится на мошенничестве, им все крепко-накрепко сшито, швы не распорешь, он не хотел распарывать швы, не хотел побеждать, он знал, что Шекспир — плохая литература, что Крили — страх; это не имело значения, все, чего он хотел, — это побыть в маленькой комнатенке, в одиночестве, в одиночестве.
однажды он сказал другу, который, как он некогда думал, немного его понимает, однажды он сказал своему другу: «мне никогда не бывает одиноко».
и его друг ответил: «ты попросту нагло врешь».
короче, он опять лег в постель, больной, и не прошло и часу, как в дверь вновь позвонили, он решил не открывать, но звонки и удары зазвучали так яростно, что показалось, будто кто-то пришел по важному делу.
это был молодой еврей, весьма неплохой поэт, но какого черта?
— Хэнк?
— да?
он протиснулся в дверь, молодой, энергичный, верящий в поэтическое надувательство, во всю эту чушь: если некто — хороший человек и хороший-прехороший поэт, то еще в этой жизни, до преисподней, его ждет награда, малыш попросту ни черта не знал, все Гуггенхаймовские стипендии давно распределены между теми, кто и без того достаточно хорошо устроен и откормлен, чтобы жульничать и юлить да преподавать английский и литературу в пресных университетах страны, все делается для полного краха, душе с мошенничеством не справиться, разве что лет через сто после смерти, да и тогда мошенники используют вашу душу, чтобы мошенническим путем избавить вас от мошенничества, все терпит крах.
он вошел, молодой, изучающий Талмуд, будущий раввин.
— ах, черт возьми, это просто ужасно! — сказал он.
— что? — спросил я.
— по дороге в аэропорт.
— ну?
— у Гинзберга после аварии сломаны ребра.
Ферлингетти жив-здоров, самый большой жлоб из всех, он едет в Европу устраивать публичные чтения по пять-семь долларов за вечер и при этом не получает ни единой царапины, выступал я как-то раз вместе с Ферлингетти, он только и делает, что тянет на себя одеяло, того и гляди подложит тебе свинью, жалкое зрелище, кончилось тем, что его освистали, все-таки его раскусили. Хиршман тоже любит откалывать на сцене такие же дешевые номера.
— не забывай, Хиршман помешан на Арто. он считает, что тот, кто не ведет себя как сумасшедший, не может быть гением, дай ему время, как знать.
— черт возьми, — говорит малыш, — ты дал мне тридцать пять долларов за перепечатку твоей новой книжки стихов, но их оказалось так много! ГОСПОДИ ИИСУСЕ, я и не думал, что стихов будет так МНОГО!
— а я думал, что уже бросил писать стихи, если иудей упоминает Иисуса, значит, он явно
попал в беду, короче, он дал мне три доллара, я дал ему десять, и тогда нам обоим полегчало, потом он съел половину моего длинного батона с чудесным соленым огурцом и ушел.
я снова улегся и приготовился к смерти, не знаю, хорошо это или плохо, но хорошие и плохие ребята сочиняют свои рондо, разминают свои хилые поэтические мускулы, это уже начинает надоедать, их так много, столь многие из них пытаются преуспеть, столь многие ненавидят друг друга, а кое-кто добивается славы, конечно же, незаслуженной, но кое-кто — и заслуженной, все это сплошные бесконечные гонки и ниспровержения, взлеты и падения, «я встретил Джимми на вечеринке…»
так дайте же мне проглотить дерьмо, короче, он опять лег в постель, и стал смотреть, как глотают потолок пауки, именно здесь было его место, всегда, он не выносил толпу — поэтов, непоэтов, героев, негероев, — терпеть не мог их присутствия, он был обречен, единственная проблема состояла в том, чтобы отнестись к своей неизбежной участи как можно спокойнее, он, я, мы, ты…
он вновь добрался до кровати, дрожа, замерзая, смерть в виде рыбьего бока, шепот побеленной воды, подумать только, все умирают, это прекрасно, только не для меня и еще одного человека, отлично, есть много рецептов, много философов, я устал.
ладно, ладно, грипп, грипп, естественная смерть от простой безысходности и безразличия, вот мы где наконец, распростертые в одиночестве на кровати, в поту, неотрывно смотрим на крест, сходим с ума на свой собственный лад, по крайней мере, он был моим собственным, в те времена, никто меня не беспокоил, нынче же постоянно кто-нибудь на пороге, своей писаниной я не зарабатываю и пятисот долларов в год, а они то и дело стучатся в дверь, им хочется на меня ПОСМОТРЕТЬ.
он, я, снова уснул, больной, весь в поту, умирающий, действительно умирающий, пускай они только оставят меня в покое, мне наплевать, гений я или кретин, дайте поспать, дайте мне провести по-своему еще один день, всего восемь часов, остальное ваше, и тут вновь позвонили в дверь.
вы бы приняли его за Эзру Паунда с Гинзбергом, пытающимся у себя отсосать…
а он сказал:
— подождите минутку, я надену штаны, а все фонари горели — снаружи, как неон, или щекочущие волосы проститутки.
этот малый где-то преподавал английский.
— Бук?
— ага. я больной человек, грипп, очень заразный.
— а елку будешь на этот раз наряжать?
— не знаю, пока что я умираю, малышка в городе, но сейчас я очень болен, заразен.
он пятится и протягивает мне шестерную упаковку пива, с расстояния вытянутой руки, а потом открывает свою последнюю книжку стихов, ставит на ней для меня автограф, он уходит, я знаю, что бедолага не умеет писать и никогда не научится, но он помешан на нескольких строчках, которые я где-то когда-то написал и которых ему не написать никогда.
но это не конкуренция; настоящее искусство — это вовсе не конкуренция, настоящим искусством могут быть правительство, дети, художники, хуесосы, все что угодно.
я распрощался с парнем и его шестерной упаковкой, а потом раскрыл его книжку:
«…провел 1966/67 учебный год на Гуттенхаймовской стипендии, занимаясь изучением и исследованием…»
он зашвырнул книжку в угол, зная, что ничего стоящего в ней не найдет, все награды достаются тем, кто уже успел растолстеть, имеет свободное время и знает, где взять бланк ходатайства о разъебучей стипендии, сам он такого бланка ни разу не видел, да и где их увидишь, когда сидишь за баранкой такси или служишь гостиничным посыльным в Альбукерке? проклятье.
он снова уснул.
звонил телефон.
они продолжали барабанить в дверь.
такие дела, ему было уже все равно, средь всех этих звуков и зрелищ — ему было все равно, он не спал три дня, а может, три ночи, не высрал обед, а потом вдруг стало тихо, так близко к смерти, как только возможно, и при этом не превратиться в кретина, подойти к этой грани вплотную, это было чудесно, вскоре они ушли.