пожелтели. Запечатленное на ней навсегда молодое лицо не поражало привлекательностью, хотя такой взгляд глубоко посаженных черных глаз под густыми бровями иногда называют загадочным. Жалко, что судьба не свела меня с тобой раньше… Конде стоял на балконе, опершись на перила, и наблюдал за неотвратимым восхождением солнца к зениту, за женщиной, что боролась с ветром, развешивая на крыше выстиранное белье, за мальчишкой в школьной форме, который взобрался по приставной деревянной лестнице к голубятне, открыл дверцу, и оттуда выпорхнула стайка дутышей, хлопая крыльями на свободе под яростными порывами сильного ветра, и унеслась вдаль. Затем его внимание на несколько минут приковала сценка, происходящая в окне на третьем этаже дома напротив, так что он пережил небольшое потрясение, став невольным свидетелем — подробностей чужой жизни, не предназначенных для посторонних глаз. Прямо перед окном, открытым свирепым ветрам, между мужчиной лет сорока и женщиной, наверное чуть помоложе, разгорелась жаркая перебранка, готовая вот-вот перерасти в боевые действия. И хотя голоса их уносил ветер, Конде понял, что с минуты на минуту в ход будут пущены кулаки и ногти, ведь два разгоряченных тела все ближе — миллиметр за миллиметром — сходились. Конде оцепенел, завороженный беззвучным крещендо этой драмы, зрелищем женских волос, развевающихся на ветру, точно знамя, озлобленного лица мужчины, багровеющего все больше. Опять этот проклятый ветер, подумал Конде, когда женщина протянула руку и, не переставая кричать, захлопнула оконную раму, лишив тайного зрителя возможности созерцать кульминацию действия. Конде не сомневался, что правота на стороне мужчины, а женщина, судя по всему, просто стерва; он уже включил воображение, чтобы представить себе трагический финал, и в тот же миг увидел, как внизу на улице из-за угла на сумасшедшей скорости выскакивает автомобиль и с визгом тормозит перед домом Лисетты Нуньес Дельгадо. Дверца распахнулась, и наружу вылез тощий, нескладный тип; Конде узнал в нем своего сослуживца сержанта Мануэля Паласиоса, с которым ему в очередной раз предстояло работать. Паласиос задрал голову и радостно ухмыльнулся, убедившись, что Конде, много чего повидавший на своем веку, теперь мог похвалиться и тем, что стал свидетелем гонки уровня «Формулы-1», устроенной на «Ладе-1600».
Чепуха, подумал он. Нельзя спустя годы испытывать прежнее ностальгическое чувство. Сейчас, в 1989 году, воспоминание о былой любви отзывалось чувством чуть сладковатым и даже приторным, безгрешным и безмятежным. Конде готовился к безжалостному взрыву эмоций, к сведению старых счетов, к востребованию невыплаченных долгов, обросших процентами, однако столь длительное ожидание отшлифовало все мучительные шероховатости воспоминаний — осталось лишь приглушенное ощущение собственной принадлежности к месту и времени, уже укрытым розоватой пеленой памяти, которая мудро и великодушно предпочитает воскрешать лишь те события и чувства, в которых нет обиды, ненависти и печали. Я спокоен, подытожил Конде, разглядывая квадратные колонны высоченного портала старой средней школы Ла-Виборы, переименованной потом в доуниверситетскую подготовительную, которая целых три года холила и лелеяла мечты и надежды ребят того забытого поколения, которое желало достичь в жизни очень многого, но мало чего добилось. Тень от древних махагуа, усыпанных красными и желтыми цветами, карабкалась по короткой лестнице, разреживая полуденные солнечные лучи и закрывая от солнца бюст Карлоса Мануэля де Сеспедеса.[6] Бюст тоже не был прежним. Классические бронзовые голова, шея и плечи безнадежно позеленели от многолетних дождей, и их заменили на ультрасовременное творение, втиснутое в высокий блок рыхлого бетона. Чепуха, мысленно повторил он, поскольку всей душой желал, чтобы жизнь оказалась чепухой и неправдой, репетицией, на которой еще можно внести изменения перед окончательной постановкой спектакля. Вот под этим порталом и по этим ступеням проходил, пробегал и скакал Тощий Карлос, когда он был действительно тощим и у него были здоровые ноги, и он смотрел на мир радостно, как смотрят лишь чистые душой люди. А его приятель Конде самозабвенно заглядывался на всех девчонок подряд, но ни одна из них так и не стала его невестой вопреки его горячим желаниям. Андрес страдал — как только он умел страдать — от любовных неудач; а всегда флегматичный Кролик собирался изменить мир, переделав историю, — и переломным пунктом могла бы стать победа арабов при Пуатье, Монтесумы над Кортесом или просто-напросто продолжение английской оккупации после взятия Гаваны в 1762 году… Здесь, между этими колоннами, в этих аудиториях, на этой лестнице и на этой площади (непонятно почему названной Красной, ведь она черная от копоти и моторного масла, как и все, что находится рядом с автобусной остановкой), закончилось детство; и пусть их обучили всего лишь нескольким математическим действиям и до тупости постоянным физическим законам, они стали взрослыми, впервые познав смысл предательства и подлости, наблюдая, как их сверстники начинают делиться на беззастенчивых карьеристов и отчаявшихся идеалистов; страстно влюбляясь и напиваясь допьяна, будь то с горя или с радости; и самое главное, в них родилась великая потребность в том, что за отсутствием лучшего определения называется дружбой. И это уже не чепуха. А значит, хотя бы ради той дружбы, стоит пережить это неожиданно спокойное ощущение ностальгической грусти, подытожил Конде, шагая между колоннами и слыша, как Маноло объясняет привратнику у входа, что им нужно попасть к директору.
Конде встретился глазами с привратником и на мгновение забыл, что он полицейский, почувствовав себя школьником, которого застукали во время прогула занятий. Старику было уже хорошо за шестьдесят, выглядел он опрятным, волосы аккуратно причесаны; пристальный взгляд очень ясных глаз будто говорил: этого типа я знаю! Не представься Маноло полицейским, привратник, вероятно, спросил бы Конде, не тот ли он шалопай, который каждый день в двенадцать с четвертью сбегал с уроков, используя спортивную площадку в качестве пути на волю.
На внутреннем дворе не было ни души, из аудиторий доносился приглушенный гул голосов. Конде явственно ощутил, что это место, куда он вернулся через пятнадцать лет, было уже не тем, что он когда-то оставил. То есть память, конечно, подсказывала: вот она, знакомая, ни на что не похожая смесь запаха меловой пыли и спиртового аромата маркеров, однако действительность упорно навязывала искаженное восприятие пространственных измерений. То, что Конде привык считать маленьким, теперь выглядело слишком большим, будто подросло за эти годы; а то, что ожидал увидеть громадным, казалось незначительным или вообще исчезло из поля зрения, а потому, возможно, существовало лишь в каком-то уголке его подсознания, легко поддающегося внушениям. Они прошли через канцелярию в приемную директора, и тут уж Конде никак не мог не вспомнить тот день, когда проследовал тем же путем, чтобы выслушать в свой адрес обвинения в том, что он написал идеалистические рассказы, пропагандирующие религиозные предрассудки. Сволочи! — едва не вырвалось у Конде, но тут из кабинета директора вышла девушка и спросила, что им угодно, и Конде сказал:
— Мы расследуем дело Лисетты Нуньес Дельгадо и хотим поговорить с директором.
— Уже не раз повторялось, что преподавание — это искусство, и о просвещении сказано много красивых слов, а написано еще больше. Однако, если говорить по правде, одно дело — философствовать насчет педагогического мастерства и совсем другое — учить детей годами, изо дня в день. Вы уж меня извините, конечно, но я даже кофе не могу вам предложить. И чаю тоже. Да вы садитесь, пожалуйста. Чтобы посвятить свою жизнь учительскому ремеслу, надо немножечко сойти с ума — вот об этом никто не говорит вслух. Знаете, что значит быть директором такой школы? И хорошо, что не знаете, потому что это и есть самый настоящий дурдом. Я не понимаю, что происходит, но чем дальше, тем меньше хочет молодежь учиться по-настоящему. Назвать вам цифру моего трудового стажа в системе образования? Двадцать шесть лет, товарищи, двадцать шесть! Начинал рядовым учителем, а теперь уж пятнадцать лет как директор и вижу, что с каждым годом становится все труднее. Если по правде, то что-то у нас не срабатывает должным образом, и нынешняя молодежь не такая, как раньше. Словно в мире вдруг все стало происходить слишком быстро. Да, приблизительно так. Говорят, это один из признаков постмодернистского общества. Это мы-то постмодернистское общество? С нашей жарой и переполненными автобусами? Если по правде, у меня еще ни один рабочий день не закончился без головной боли. Это хорошо, что они заботятся о своей прическе, одежде, обуви и в пятнадцать лет им безумно хочется, извините за грубое слово, совокупляться, забыв обо всем на свете, — ведь так и должно быть, согласны? Это логично… Но надо ведь хоть немного думать и об учебе. Мы каждый год исключаем несколько человек, на которых нашла блажь податься во фрики, потому что фрикам, в их понимании, не надо учиться, работать, они ничего не просят, только чтобы их оставили в покое, — нет, вы послушайте: чтобы их оставили в покое и не мешали творить мир и любовь! Старая песня шестидесятых годов, согласны?.. Но меня больше всего беспокоит вот что: остановите сейчас любого двенадцатиклассника, которому осталось три месяца до выпуска, и спросите, какую науку он будет изучать в