— …чушь! — подхватил Стоут, едва не поперхнувшись от восторга.
— …И никогда еще подобная дрянь не оскверняла страницы, не марала имя, не пятнала честь…
— …английской литературы! — захлебнулся ликованием Стоут и разинул рот, точно рыба, вытащенная из воды. — Да, — продолжал он, с трудом переведя дух, — и та, другая штука… его так называемая пьеса… скверная, поганая, похабная… так называемая трагедия в пяти действиях… как бишь ее?
— А! — воскликнул Мак-Харг, словно его осенила догадка. — Бы, наверно, имеете в виду «Как важно быть серьезным»?
— Нет, нет, — нетерпеливо возразил мистер Стоут. — Не то. Та была раньше.
— А, ясно! — словно бы вдруг понял Мак-Харг. — Вы, конечно, говорите о «Профессии миссис Уоррен»?
— Вот именно! — вскричал Стоут. — Вот именно! Я повел на этот спектакль жену… мою жену… мою собственную жену!..
— Его соб-ствен-ную жену! — словно бы в изумлении повторил Мак-Харг. — Ну и ну, черт меня побери! Как вам это нравится?
— И можете себе представить, сэр? — Стоут снова перешел на хриплый, ненавидящий, полный отвращения шепот, брови его зловеще извивались. — Я погибал от стыда… погибал от стыда! Я не мог смотреть ей в глаза! Мы не дождались конца первого действия, сэр… мы встали и ушли… мы были в ужасе, как бы нас там не увидел кто-нибудь из знакомых. Я головы не смел поднять, будто меня самого заставили участвовать в какой-то мерзости.
— Нет, как вам это нравится? — сочувственно молвил Мак-Харг. — Ужасно, правда? Ужас, черт возьми! Ужас! Мерзость! — вдруг выкрикнул он, отвернулся и опять забормотал сквозь судорожно стиснутые зубы: — Это слишком… слишком…
Он вдруг остановился перед Уэббером, перекошенное лицо его пылало, губы кривились, он визгливо засмеялся и опять несколько раз ткнул Джорджа пальцем в бок. Потом пронзительно выкрикнул:
— А ведь он издатель! Он издает книги! К-к-кхи! Видали вы подобное, Джорджи? — Голос его сорвался. Он ткнул костлявым большим пальцем в сторону ошеломленного Стоута, опять визгливо выкрикнул: — О, боже милостливый! Видали вы издателя?! — и снова неистово заметался по комнате.
34. Два посетителя
С той самой минуты, как Джордж вошел в эту комнату, он не переставал удивляться, что Мак- Харг принимает столь несообразных и неподходящих посетителей. С первого взгляда ясно было, что Бендиен и Стоут люди не одаренные, не отличаются силой духа, не обладают ни выдающимся умом, ни тонкостью чувств, — нет в них ничего, что могло бы привлечь такого человека, как Мак-Харг. Что же они делают здесь с утра пораньше, как будто они ему и вправду добрые приятели?
Сразу бросалось в глаза, что мингер Бендиен — самый заурядный делец, своего рода голландский Бэббит. Так оно и было: этот смекалистый и прижимистый торговец занимался импортом, постоянно сновал между Англией и Голландией и знал рынок и систему торговли в обеих странах как свои пять пальцев. Эти занятия наложили на него свою печать — душа его очерствела и чувства притупились, как у всех его собратьев во всем мире.
Подмечая признаки, по которым безошибочно можно было определить суть мингера Бендиена, Джордж утвердился во мнении, что складывалось у него за последнее время. Он уже начал понимать: человечество разделяется на расы и племена совсем не так, как нам внушают с юности. Их определяют вовсе не государственные границы и не признаки, установленные хитроумными исследованиями антропологов. Нет, истинные рубежи, разделяющие человечество на части, пересекают все остальные преграды и возникают из несходства в самих душах людей.
Впервые Джорджа навело на эту мысль одно замечание Г.-Л.Менкена. В своем выдающемся труде о развитии языка в Америке Менкен привел пример жаргона спортивных обозревателей: «Бэби влепил сорок второй несмотря на нечистую игру соперников» — и указал, что, допустим, для ученого мужа из Оксфорда такой газетный заголовок столь же темен и непонятен, как наречие какого-нибудь новооткрытого эскимосского племени. Да, справедливо подмечено; однако Джорджа поразило, что Менкен делает из этого обстоятельства неверный вывод: ученый муж из Оксфорда не понял бы этого заголовка не потому, что заголовок написан по-американски, а потому, что ученый муж из Оксфорда не разбирается в бейсболе. Заголовок этот оказался бы ничуть не понятней для профессора из Гарварда — и по той же самой причине.
Пожалуй, думалось Джорджу, оксфордский ученый муж и гарвардский профессор куда больше сродни друг другу, куда лучше могут друг друга понять, в их образе мыслей, чувствах и жизненном укладе куда больше общего, чем у каждого из них — с миллионами собственных сограждан. А стало быть, университетский уклад создал особую породу людей, которые душевно близки между собой, но стоят в стороне от остального человечества. Похоже, что этому ученому племени присуще великое множество своеобразнейших черточек, и среди прочего — ученые, как и спортсмены, изобрели свой собственный язык, понятный им одним. И еще особенность: наука международна. Не существует английской химии, американской физики или русской биологии, — есть просто химия, физика, биология. И отсюда следует еще одно: в человеке гораздо больше раскроется, если сказать, что он химик, чем если сказать, что он англичанин.
И, вероятно, Бэби Рут тоже скорее почувствует своего в англичанине — профессиональном игроке в крикет, чем в преподавателе греческого языка из Принстона. То же относится и к боксерам. Ведь это целый самодовлеющий мир, подумалось Джорджу: борцы, тренеры, менеджеры, агенты, «жучки», зазывалы и подлипалы, газетные «авторитеты» и прочая шушера, что кишмя кишит вокруг спорта в Нью-Йорке и Лондоне, в Берлине, Париже, Риме и Буэнос-Айресе. По сути, все эти люди никакие не американцы, не англичане, французы, немцы, итальянцы или аргентинцы. Все они — граждане одной и той же страны по имени бокс и друг с другом чувствуют себя куда лучше и естественней, чем в обществе других американцев, англичан, французов, немцев, итальянцев или аргентинцев.
Сколько Джордж Уэббер себя помнил, он всегда жадно, как губка, впитывал жизненный опыт. Впитывал непрестанно, но в последние годы начал замечать, что у него это получается как-то по-другому. Прежде его обуревала ненасытная жадность: узнать все на свете! Он силился разглядеть все до единого лица в толпе, запомнить в лицо каждого встречного на улице, услыхать все голоса в комнате и в смутном слитном гуле различить, что говорит каждый, — и Порой чудилось, будто он тонет, захлебывается в море собственных ощущений и впечатлений. А вот теперь его уже не так подавляли Количество и Число. Он взрослел, набирался опыта и тем самым обретал необходимейшее уменье смотреть на вещи трезво и беспристрастно. Каждое новое ощущение и впечатление оказывалось уже не само по себе, но связывалось с другими, занимало свое место в общем порядке, и его можно было включить в тот или иной очерченный и проясненный опытом круг. А тем самым неутомимый ум Джорджа обретал куда большую свободу запоминать, усваивать, осмыслять и сравнивать, искать и находить связи между самыми разными явлениями бытия. Это позволило ему сделать немало поразительных открытий, ибо мысль его улавливала подобия и соответствия и распознавала уже не только поверхностное сходство, но общность понятий, единую суть.
Так он открыл для себя страну официантов: они определенней, чем кто-либо другой, составляют совсем отдельный мир, где почти бесследно стираются национальные я расовые черты в обычном смысле этих слов. Почему-то Джорджа всегда особенно интересовали официанты. Быть может, потому, что сам он был родом из захолустного городка, из семьи весьма среднего достатка и с детства водил дружбу с простыми скромными тружениками, ему так удивительно и непривычно показалось, когда кто-то впервые стал прислуживать ему за столом, — и новизна этого ощущения с годами ничуть не потускнела. От этого ли, по другой ли какой причине, он узнал в разных странах сотни официантов, с иными разговаривал часами, сводил с ними самое тесное знакомство, накопил богатейший запас наблюдений из их жизни — и сделал открытие: в действительности существуют не официанты разных национальностей, но, скорее, некое племя официантов, обособленная и замкнутая разновидность рода людского. Это оказалось справедливо даже в применении к французам — народу, на взгляд Джорджа, с наиболее резко выраженными национальными чертами, наиболее косному и наименее податливому, менее всех доступному сторонним влияниям. Тем сильнее поразило его, что даже во Франции каждый официант оказывался прежде всего официантом, а потом уже французом.