— поборник Американского Идеала сильной личности, пример молодежи — блистательный образец того, чего может достичь в Америке каждый бедный паренек из любого захолустья, который верен истинно американским добродетелям: бережлив и трудолюбив, послушен долгу и честен в делах. Он-то и есть (как сам он нас заверяет) главная опора страны, ее движущая сила, первый гражданин ее, Друг Народа Номер Один.

Все они, разумеется, лгут. Они и сами знают, что лгут, и каждый, кто их слышит, тоже это знает. Ложь, однако, стала неотъемлемой частью и условием жизни у нас в Америке. Люди терпеливо ее выслушивают и улыбаются ей — улыбаются невесело, и есть в этой улыбке покорность и пренебрежительное равнодушие, рожденное усталостью.

Любопытно, что ложь вторглась и в мир творчества — единственную область, где она существовать не вправе. Были прежде времена, когда поэт, живописец, музыкант, всякий человек искусства мог не стыдясь признаться, что среди сил, направляющих его жизнь и труд, есть и желание славы. Но как же все с тех пор переменилось! В наши дни пришлось бы объехать полмира и возвратиться ни о чем, если вздумаешь найти художника, который признался бы в подобном желании, — нет, нет, он бескорыстен, он служит единственно некоему идеалу, будь то политика, общественное устройство, экономика, религия или красота, и этому идеалу благоговейно, самозабвенно, не помышляя о славе, отдает свою смиренную особу.

Двадцатилетние юнцы уверяют нас, что жажда славы — глупое ребячество, плод устарелого культа «романтического индивидуализма». По словам сих молодых джентльменов, от этого насквозь лживого и обманчивого культа они совершенно свободны, однако же они не дают себе труда объяснить, при помощи какого чудесного самоочищения удалось им достигнуть подобной свободы. Самому Гете, величайшей душе новой эпохи, понадобилось ни много ни мало восемьдесят три года, чтобы избавить свой могучий дух от этой последней слабости. Мильтон уже за пятьдесят — старый, слепой, всеми покинутый, — говорят, освободился от нее к концу Кромвелевой революции, на службе у которой он потерял зрение. Да и то можем ли мы с уверенностью сказать, что даже он вполне очистился? Ведь что есть великолепное творение — «Потерянный рай», если не гордый вызов, брошенный человеком в лицо вечности?

Бедный слепец Мильтон!

Лишь Слава может чистый дух увлечь(О, слабость благородного ума!) Труда во имя — негой пренебречь;Мы ждем, что в руки упадет самаНаграда нам, — но не переменитьИзвечный жребий наш, — он так нелеп! —Приходит Парка, пресекая пить.«Награды нет, — в ответ промолвил Феб, —Вовеки Славе почвою не сталНи камень, ни металл,Не в суетной молве ее побег,Судить о ней не вправе человек,И лишь Юпитер с высоты небес,В великой правоте неколебим,Отмерит славу по делам твоим»[19].

Заблудшая душа! Несчастный раб растленных времен! Как отрадно нам знать, что мы не чета Мильтону, Гете и им подобным! Наше время куда богаче событиями, и даже наших юнцов надежно охраняет их общая самоотверженность. Мы освободились от недостойной суетности и тщеславия, придушили неистовую жажду личного бессмертия и ныне из праха земли наших отцов возносимся в чистейший эфир коллективной святости, наконец-то мы очистились от всякой порчи и тлена земного, омылись от пота, крови и скорби, избавились от горя и радости, от надежды, и страха, и страданий людских, от всего, что терзало плоть наших отцов, терзало всех и каждого, кто жил до нас.

И однако… вот мы достигли столь славной независимости; отбросили пустые мечты; научились понимать жизнь не как личное наше дело, но как дело всеобщее; думать не о той жизни, какова она сегодня, но о той, какой она будет через пятьсот лет, когда все революции уже совершатся, и вся кровь уже прольется, и сотни миллионов ничтожных себялюбивых жизней, занятых каждая только собой, своим отдельным романтическим мирком, будут безжалостно стерты с лица земли, дабы утвердилось грядущее великолепие коллектива… вот мы как по волшебству, так сказать в одночасье, преобразились в этакое чудо коллективной самоотверженности, исполнились презрения к личной славе, — так не странно ли, что хоть фразы мы произносим новые, смысл их остается все тот же, прежний? Не странно ли: нам лишь смешны и жалки глупцы, которые все еще ищут славы, так с чего же когтит нам душу, разъедает злой отравой ум и сердце, терзает дух жгучая, свирепая ненависть к тем, кому посчастливилось прославиться?

Или, может быть, мы заблуждаемся? Может быть, это ошибка и нам только мерещится, будто слова, которые мы так часто читаем, источают ненависть, злобу, зависть, насмешку и глумливую издевку? Может быть, мы только по ошибке принимаем за брань и оскорбление те потоки слов, что каждую неделю изливают левацкие журналы, — когда издеваются над чьим-нибудь талантом и ожесточенно твердят, что нет в его созданиях ни на грош смысла, ни искренности, ни правды, ни подлинности? Да, конечно же, с нашей стороны это ошибка. Милосердней было бы верить, что эти современные чистые души таковы, какими сами себя изображают, — все заодно, бескорыстно самоотверженны и святы, и слова их означают не то, что кажется, не выдают романтических страстей, коими они ослеплены, нет, — слова эти произносятся спокойно, бесстрастно, во имя общего блага, действуют, как нож хирурга, — и эти нынешние речи, насыщенные суеверием, предвзятостью, ложными понятиями, просто инструмент, которым ученые лекари внедряют идею Государства Будущего!

Довольно, довольно! Что пользы давить эту нечисть нашим тяжелым башмаком? У саранчи нет владыки, и вошь будет плодиться вечно. Поэт должен родиться и жить, трудиться в поте лица, страдать, меняться, расти и все же как-то сохранять неизменной суть своего «я», цельность своей души среди мод и новшеств в суетливом мире мелкой нечисти. Поэт живет и умирает, и он бессмертен; но извечное ничтожество всех оттенков никогда не умирает. Извечное ничтожество приходит и уходит, пьет кровь живых людей, его наполняет до пресыщения и вновь опустошает каждая смена моды. Оно заглатывает в вновь изрыгает свою пищу и никогда не бывает сытым. Ничтожество неспособно утолить чей-либо голод, и ему не идет впрок пища, которую оно поглощает. В ничтожестве нет сердца, нет души, нет крови, нет живой веры — извечное ничтожество способно только поглощать, и оно пребывает вовеки.

Ну а мы? Взращенные землею наших отцов, плоть от плоти и кость от кости отцовской, рожденные, как наши отцы, для того, чтобы на этой земле жить и бороться, этой земле одержать победу или потерпеть поражение, — здесь, на этой земле, как многим поколениям до нас, как всем людям, не столь изысканным и привередливым, чтобы ею пренебрегать, — на этой земле нам суждено жить, страдать и умереть… О братья, как некогда наши отцы и деды, мы горим, пламенеем, светим в ночи.

Ты, кто ищет, если хочешь, пройди всю страну из края в край, и ты увидишь — мы горим в ночи.

Вот сверкает наготой в ярком свете луны зубчатая цепь Скалистых гор, взберись на самую высокую вершину, присядь на нее, как на табурет, и оглядись. Отсюда нас хорошо видно, не так ли? Круто вздымается ввысь стена; рассекающая весь континент, огромная черная тень ее ложится на равнину — и равнина расстилается вширь, тянется на две тысячи миль к Востоку. А вон та исполинская змея перед тобою — река Миссисипи.

Смотри, вот, подобно звездной пыли в полях ночи, рассыпаны на милом нашему сердцу зеленом Востоке алмазы больших и малых городов. Вот раскинулось ближе к северу созвездие по имени Чикаго, а огромный брелок, искрящийся в лунном свете, — это озеро, на берегу которого построен город. Дальше теснятся, словно сжатые в горсти, самоцветные города восточного побережья. Вон там Бостон, окруженный браслетом блестящих городков поменьше, и множество огней, искрящихся в каменных складках Новой Англии. Здесь, южнее и чуть к западу, но все еще вдоль океана, протянулся наш самый яркий луч, осколок звездного неба — многобашенный остров Манхэттен. И вокруг густо, как пшеница, посеяна добрая сотня сверкающих городов и городишек. Вон та длинная цепь огней — ожерелье Лонг-Айленда и берег Джерси, Южнее и на фут-другой дальше от побережья ты увидишь не столь яркое свечение Филадельфии. Еще южней — созвездия-близнецы, Балтимор и Вашингтон. Немного западней, но все еще в пределах славного зеленого Востока, тускло рдеет по ночам адское пламя Питтсбурга. Тут, в пшеничном чреве страны, оплетенный змеиным извивом исполинской реки в ее среднем течении, обрамленный бахромою ее притоков, покоится жаркий и влажный Сент-Луис. А там, у самой змеиной пасти, миль на шестьсот дальше к югу, перед тобою сверкает алмазным блеском наш старый Новый Орлеан. А вот здесь, на западе и на юге, переливаются самоцветами города по границе Техаса.

Теперь обернись ты, кто ищет, и со своего наблюдательного поста, с высоты Скалистых гор, кинь взгляд еще на тысячу миль — на блещущие под луной недобрые просторы Пестрой Пустыни и дальше, за хребет

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату