негрузин, ответил: «Да, журавли уже улетели, и картошка подорожала». Тут меня сомнение взяло: чего это они? Сошлись ночью, ни здрасьте вам, ни до свиданья, а сразу про картошку. И при чем тут журавли? Врут ведь, не улетали еще журавли, я это дело всегда примечаю. Сижу, дальше слушаю. Грузин говорит: «Слава богу, здравствуйте, господа!», а голос густой, вроде у попа в церкви. Негрузин говорит: «С прибытием вас. Идемте. Отдохнете с дороги, потом переправим к Янусу»,
— Как ты сказал? — спросил Аврамов тихо. — К Янусу?
— Ага. Чудная фамилия, я потому и запомнил.
— Ну и память у тебя, брат, — уважительно сказал Аврамов.
— Не жалуюсь. Ну вот, ушли они, а вагон дернулся, да не в ту сторону поехал. Еле успел соскочить. А потом вас встретил в городе.
— Та-ак. Золотые у тебя уши, Федор Иванович, да и голова стоящая, вот что я тебе скажу. Дай руку. Хорошо, что вспомнил.
Аврамов приподнял Гусева под мышки, поставил на пол, стал одеваться.
— Гриша, я чай заварю, — приподнялась Рутова.
Аврамов подмигнул Гусеву:
— А что, Федор Иванович, умные люди с утра от чая не отказываются. Идем-ка мы с тобой амуницию набросим, чтобы к чаю при полном параде явиться.
Они втроем сидели за столом. Аврамов дул в чашку, сосредоточенно прихлебывая, думал о чем-то. Рутова подсовывала Федору кусок получше. Он ел споро, но аккуратно, поглядывал украдкой на взрослых. И была в его глазах недетская, печальная серьезность. Неудержимо утекали последние минуты такого короткого — всего в одну ночь — счастья. Наворачивались у Гусева слезы на глаза. Но, боясь разрушить весь этот уютный лад чаепития хандрой своей, клонил он лицо к дымящемуся паром блюдцу, чтобы оседал тот каплями на лице.
Отставил Аврамов чашку, выпрямился, решив что-то очень важное для себя. Спросил, заметно волнуясь:
— А что, Федор Иванович, не обмозговать ли нам сейчас одну идею? Как ты смотришь на то, если я тебя к своим старикам отправлю до поры до времени? Они у меня в деревне под Рязанью в одиноком состоянии. Ясно, старость вдвоем перемалывать — не мед. А ты пригреешься рядом, втроем сподручнее станет хлеб жевать да ночи встречать. К тому ж, глядишь, и яичко из курицы теплое выпадет, коза на крынку молока расщедрится — все веселее. А когда мы тут с Софьей Ивановной дела свои семейные наладим к весне, тогда и тебя со стариками выпишем. Давай, Федор, решайся. Моим ты в радость будешь. Да и мы с Сонюшкой к тебе успели привыкнуть. Так, что ли, Соня?
Рутова слабо, благодарно улыбалась:
— Ой, хорошо как, Григорий Васильевич... Что молчишь, Федор Иванович? Или не согласен?
Сглотнул Гусев комок в горле, с голосом справился, ответил:
— Если не в обузу вам буду, то такой оборот меня устраивает. — Испугался, зачастил: — То есть не то, что устраивает, а даже во сне не снилось, чтобы таким я тетеньке с дяденькой показался. В детдом сильно не хотелось, прямо хоть в петлю — так не хотелось.
В ночь с 13 на 14 начальник жел. дор. охранной сотни Халухаев приказал мне смениться с дежурства на два часа раньше и заменил меня Гуцаевым. Гуцаев до этого на службу не ходил, говорили, что болел. Сменившись, я ушел в сторожку, но заснуть не мог, так как болели от ревматизма ноги.
В 1.20 я увидел из окна сторожки, как мимо прошли трое, тихо разговаривая. В это время вышла луна, и я узнал Халухаева и Гуцаева. Третий был мне незнаком. Так как Гуцаев не имел права уходить с поста, а время смены еще не подошло, я вышел из сторожки и скрытно стал следить за ними. Довел их до Щебелиновского моста. Там их ждал извозчик, и они уехали. Поскольку следовать за ними было не на чем, я прекратил наблюдение. Имея ваше задание наблюдать за Халухаевым, написал этот отчет. О третьем, который был вместе с Халухаевым и Гуцаевым, ничего приметного сообщить не могу, кроме одного: у него густой голос — бас и говорит он с грузинским акцентом.
7
Ахмедхан ехал к Курмахеру. Шайтан резво отмахал полпути до крепости, притомившись, сбавил ход. Дорога петляла по склону горы, вгрызаясь в ее каменистую плоть. Мимо проплывала желтая, глинистая стена. Из нее торчали камни. Копыта коня глухо цокали по кремневым осколкам. Временами путь пересекал неглубокий ручей. Устилавшая дно галька была оранжевой от железистых отложений. Мерно шумели кроны столетних буков, обступивших дорогу.
Смутная тревога подмывала мюрида. Прошла брачная ночь с Фаризой, но того, что ожидалось от нее, не было и в помине. Он привел ее в отцовский дом. Проржавевший замок не открывался, и он свернул его вместе с дужкой. Открыл ставни. На полу, на тахте и потускневшем лаке дубового сундука лежал толстый слой пыли. Печь угрюмо чернела закопченным зевом, на ней стоял пустой котел. Ахмедхан растопил печь и сказал Фаризе:
— Прибери в комнате.
Она не ответила, не сдвинулась с места, смотрела на него широко раскрытыми глазами. В них загустела ненависть.
Он повторил:
— Прибери в комнате. Это твой дом.
Фариза покачала головой:
— Он не будет моим.
Накаляясь тяжелым гневом, он поднял было руку, чтобы сорвать с нее верхнюю одежду. Но потом сдержал себя, решил наказать жену по-другому. Он взялся за уборку сам — вымыл пол, вытер пыль, заложил в котел вариться баранину.
Огонь пылал в печи, остро, дразняще пахло вареным мясом, сияли протертые стекла, а Фариза все так же стояла у порога.
Ахмедхан удивился: сколько можно изображать горе? В доме первого мужчины Хистир-Юрта можно было бы и сократить обряд притворства. Он сам снял с Фаризы пальто и шаль, усадил на лавку. Она села вяло, безжизненно, за весь вечер не притронулась ни к хлебу, ни к мясу. Мертвым, потухшим был ее взгляд. И впервые за этот долгий вечер смутная тревога шевельнулась в Ахмедхане.
Потом, попытавшись приласкать ее, почувствовал, как она передернулась, отпрянула, отчетливо простонала:
— Будь ты проклят!
Утром, чуть свет он отправился в путь. На лавке около печи осталась сидеть Фариза. Голыми по локоть руками она придерживала на плечах шаль. Широкие тени кольцевали глаза. Она не повернулась на скрип двери, не отозвалась на слова Ахмедхана:
— Я приеду через два дня. Не злись.
Глаза ее смотрели не мигая на котел, и бархатно-черная ночь застыла в ее глазах.
8
Вот уже несколько месяцев жил Курмахер в каком-то зыбком и теплом полусне. С того дня как отбились они с Латыповым от бандитов и затушили горящий пол в вагоне, жизнь потекла неторопливая и гладкая. Курмахер заведовал складом боеприпасов. Его облачили в защитную гимнастерку, галифе, нацепили пояс с револьвером, и с этого момента он стал сознательным винтиком в большом и отлаженном