— Ну, если попроще — втюрились вы в нее по самые уши.
— Да, голубь ты мой сизокрылый, с тобой надо ухо востро держать! — ошеломленно разглядывал парнишку Аврамов.
Рутова, отвернувшись, тряслась в неудержимом смехе.
— Ну а скажи-ка мне, Федор Иванович, что ты делаешь тут в такой час?
— Прохожего ждал. Это мне, откровенно говоря, невыносимо повезло, что вы тут оказались, дяденька. Десять копеечек хочу попросить. Может, найдется?
— Найтись-то оно найдется, — сказал Аврамов. — Что, брат, выходит совсем оголодал?
— Не то чтобы очень, — зябко пожал плечами парнишка, — в полдень я булочкой подзаправился, повезло. А десять копеек нужны для дядьки Силантия.
— Это кто такой?
— Сторож на вокзале. Ночевать пускает на лавку в зале ожидания за десять копеек. В его положение тоже войти нужно. Шантрапы вроде меня много, а он один, всякого задарма не напускаешься.
— Это он так сказал? — спросил Аврамов, серея лицом.
— Ну да, — подтвердил парнишка. — Ну так дадите? Считай, что пропадет, — сокрушенно вздохнул он, — по совести говоря, отдать денежку скоро, ей-богу, никак не получится.
— Федор Иванович, миленький, — наклонилась к Гусеву Софья, — а если я переночевать у меня попрошу? Не откажешь?
Гусева раздирали противоречия.
— Так стесню я вас, тетенька. Вон дядя к вам со всей душой, объясняться собрался, а тут я промеж вас встреваю, жизню личную, того и гляди, поломаю. А она на дороге не валяется. Мамка говорила: незваный гость — хуже татарина. Вы уж дайте десять копеечек, дешевле обойдется.
— Ну, пожалуйста, Федор Иванович, пойдем ко мне, — сказала Рутова, чувствуя, как спазмой сжимает горло, — не стеснишь ты меня, честное слово даю.
— Соглашайся, Федор Иванович, — серьезно посоветовал Аврамов. — А за меня, брат, не волнуйся, я на личное дело найду еще время.
— Так я что, я со всей душой. Спасибо вам, тетенька, — добавил Гусев рвущимся голосом, — ей-богу, тоска на вокзале заела, хуже всякой вши. Бока на лавке отлежал. Третий день в Батум не могу выбраться.
Рутова взяла Гусева за руку, и они тронулись. Аврамов громыхал чуть позади. Парнишка обернулся:
— Дяденька чекист, а вы мне руку не хотите дать? Рассердились?
— Отчего же, — сказал Аврамов виновато, — я с громадным удовольствием. Насчет того, что я рассердился, это ты выбрось из головы. Скажи-ка, Федор Иванович, ты нездешний? Папка с мамкой где?
— Папку у меня бревном убило на погрузке в Саратове. Саратовские мы. А мамка после этого запила. Беда, совсем спилась. А коль пришла беда — отворяй ворота. Под поезд она попала, уголь на путях собирала, ну и... а я теперь второй год в Батум навостряюся, как зима прикатит. Летом-то у нас в Саратове ничего, прожить можно. А зимой беда, околеешь.
Он шел между ними, держась за руки, заглядывал в глаза и говорил, говорил, тревожно выискивая в их глазах подтверждение тому, что счастье, привалившее к нему в эту ночь в лице чекистов, прочно и надолго. Во всяком случае — до утра.
Когда, выкупав и уложив парнишку, донельзя довольного и сытого, на кушетку в кухне, вышла Рутова в комнату к Аврамову, он, посапывая, увлеченно мастерил за широким столом маленького человечка из воска свечи, спичек и наперстка.
Рутова присела, затаилась напротив, раскрасневшаяся, с закатанными по локоть рукавами белой рубашки.
— Вот Федору Ивановичу наутро вместо подарка, — смущенно улыбнулся Аврамов.
Рутова, подпирая ладонями подбородок, смотрела на него влажно мерцающими глазами. Он отложил поделку в сторону:
— Софья Ивановна, не стану я, пожалуй, откладывать разговор с тобой. Вот сейчас маненько с духом соберусь и начну. А то ведь как у нас может быть: откладываешь на потом, откладываешь, а потом тебя самого в сторону отложат в деревянном ящике. Как ты на это смотришь?
— Думаю, вы правы, Григорий Васильевич. Только не насчет ящика. А просто не стоит важное откладывать на потом. Так что вы говорите, а я стану слушать и никаким образом вам не помешаю.
— Значит, так, Софья Ивановна... поскольку вы да я, как говорят у нас в Рязани, одного поля ягоды... ну в смысле одинокой жизни... это раз. Во-вторых, дела у нас с вами общие. А в-третьих, я вам, кажется, даже не противен, а вы мне совсем даже наоборот... ну то есть до отчаянного сердцебиения и темноты в глазах с того момента, как я вас в больнице увидел... предлагаю вам... то есть прошу у вас руки и сердца.
Он помолчал, сказал оторопело:
— Это же черт знает, как все у меня бестолково вышло. Ах ты господи... толком объяснить ситуацию дорогой женщине не могу, дожил, задубел весь, хоть плачь!
— А вы еще раз, — попросила Рутова, — женщина таких слов, бывает, всю жизнь ждет. Мне, выходит, повезло. Я только половину прожила и уже услышала. Одно неладно: ужасно коротко у вас все получилось. И не разберу сейчас — было что или померещилось мне.
— Еще я хочу вам сказать, Софья Ивановна, если ответите мне согласием, буду считать, что нашел окончательно и бесповоротно весь смысл своей жизни. А то, знаете, в последнее время страх одолевать стал. — Он виновато, обезоруживающе улыбнулся: — Случись такое, что придет на операции последний час, до конца минутки останутся, а имени женского, которое надо вспомнить, в эти минуты и нет. А теперь есть оно у меня, появилось. Думаю, что с вашим именем и черту подводить не страшно. В этом есть мой персональный смысл на сегодня.
— Григорий Васильевич, родной вы мой! — Она не вытирала катившихся по щекам слез. — Что это вы сегодня все о смерти! Радость у меня необъятная. Я хочу быть вашей женой, отчаянно хочу.
Помолчали, согревая друг друга теплом глаз, ошеломленно, жадно, в упор разглядывая друг друга, наслаждаясь, что наконец-то не надо таиться — от окружающих ревнивых и бдительных взоров, от самих себя.
— Григорий Васильевич, ужинать будем? — спросила Рутова. — У меня вареная картошка, масла немного и молока осталось от Федора Ивановича. Ужас как наголодался парнишка!
— Давай, Сонюшка, не откажусь. Проголодался и я до звероподобного состояния. Картошка с маслом да еще молоко — это же поразительная роскошь на данный момент.
С этой минуты каждый миг уходящего вечера стал наполняться такой необъятной радостью, что она казалась нереальной. Они открывали друг у друга до этого не замеченное.
Под самое утро в дверь кухни тихо стукнули, потом еще раз. И хотя робок и невесом был этот стук, его услышала Рутова. Вздрогнула, спросила, не открывая глаз:
— Кто?
— Это я, тетенька Соня, — приглушенно отозвался из-за двери мальчишеский голос.
Аврамов позвал:
— Чего ж ты, Федор Иванович, скребешься? Давай двигай к нам.
Дверь приоткрылась — и бесплотным духом в комнату просочился Гусев. Постоял переминаясь. Волнуясь, объявил:
— Я, конечно, очень извиняюся, только неотложная штука мне припомнилась, дяденька чекист. Привиделась она мне под самое утро — и аж огнем обдало, думаю: это по вашей части.
Аврамов сел на кровати:
— Топай сюда, Федор. — Усадил рядом, прикрыл одеялом его худые плечи, обнял. — Ну, теперь давай, брат, твою неотложную штуку, коль она по нашей части.
— Значит, так... — начал Гусев, прижавшись к Аврамову. — Сижу я в товарном вагоне вчера вечером, аккуратно сижу, натуральной мышью, поскольку ссаживали меня уже два раза, дожидаюсь отхода на Батум. Слышу за стенкой рядом шаги. Сошлись трое. И один грузин говорит: «Ранняя нынче осень». А другой,