— Ладно, хватит в кошки-мышки играть. Ты хоть знаешь, зачем я сюда явился?
— Сейчас скажешь, — медленно сказал заметно побледневший Митцинский.
— Кончилась экскурсия. Теперь слушай, Я уполномочен Ростовским оргбюро ВКП(б) и ревкомом сделать тебе предложение.
— Какое? — разлепил губы Митцинский.
— Что, здесь предлагать? — удивился Быков, сморщил нос: — Ну и амбре тут от паломников твоих. Ты, мой милый, так дешево от меня не отделаешься, не надейся. За такие вести, что я привез, черного барана режут, в красный угол сажают. Ну, долго ты меня голодом будешь морить?
— Говори здесь, — жестко сказал Митцинский, — а я потом решу, стоит ли тебя кормить.
Петя Каюмов вел караван смычки уверенной рукой. Она была в разгаре. И самым удачным стало ее начало, сделанное Каюмовым. После того как отгремел оркестр, когда расселось и установилось на площади полукольцом все население аула, когда повисла тишина, обрел Каюмов вдохновение. С этой минуты все слова и жесты его стали как бы стрелами, летящими без промаха в сердца горцев.
— Братья по классу! Горные орлы! — сказал свои первые слова молодой инженер. — Сестры и матери! Мы пришли к вам с открытой душой и протягиваем руку дружбы. Мы протягиваем вам нашу классовую руку и говорим: беритесь за нее — и мы поможем выбраться чеченцу из диких ущелий, куда его загнал кровавый Николай, к свету новой жизни.
Приглушенно гудели доморощенные толмачи, переводя аулу речь Каюмова, качали головами: «Хорошо талдычит!»
— Товарищи горные пролетарии, друзья хлеборобы! — звенел голос Каюмова. — Мы протягиваем вам не пустую руку. В ней наши трудовые дары, нужные для вашей жизни, потому что новую жизнь нельзя начать без орудий труда. Мы изготовили их своими руками и закалили нашим рабочим потом, чтобы они долго вам служили. И прежде чем начать праздник, я прошу: пусть каждый мужчина подойдет к подводам и бесплатно получит свой серп, сработанный нашим молотом. Есть подарки и для женщин с детьми. Их приготовили наши жены. Подходите! Мы рады поделиться с вами изделиями честного пролетарского труда!
Хорошо понимал классовую ситуацию Каюмов. И, глядя на то, как отходили горцы от подвод, прижимая к груди бесценные в это время косы, серпы, мотыги, топоры, присматриваясь, как менялись, светлели лица людей, словно омытые изнутри радостью, вдруг понял он в свои двадцать три года, что испокон веков наивысшей мудростью, которую придумал человек, был и остается подарок, протянутый из рук в руки, — не для обмена, не таящий в себе корысть на будущие льготы, а дар от сердца, сделанный с одной целью — узаконить истину о том, что человек человеку брат.
Разгорался праздник, обдавая людей щедрым теплом. И вновь загремел оркестр. Его сменил граммофон — голосистая чудо-машина. Облепив густо подводу, где он стоял, тянули горцы шеи, стараясь своими глазами рассмотреть ящик с трубой, извергающий неземную музыку.
После граммофона выступили заводские певцы и танцоры, вбивая каблуками «Барыню» в доски, уложенные поперек двух подвод. А потом состязались на силу и ловкость, выжимали гири и прыгали в мешках под хохот и свист, перетягивали канат — обозники на аульчан.
Потом, когда солнце, умаявшись подниматься за долгое утро, установилось прочно в зените, объявил Каюмов гвоздь программы: футбол! Готовились к нему чекисты и сборная аула. И хотя одиннадцать выставленных селом джигитов имели об игре смутные понятия, тем не менее, как понял Аврамов по их неистовым глазам, сражаться они будут до последнего. А посему, собрав свою братию, предупредил он ее вполголоса, весомо:
— Село не давить. Терпеть. В случае полома одной ноги играть на другой и улыбаться. Международных конфликтов не раздувать. Опанасенко, Кошкин, вас данная команда особо касается. И чтобы ничью мне как яблочко на тарелочке поднесли. Ясно? Виновных в перегибе усердия за уши драть будем втемную, в нерабочее время. Вратарем для затравки назначаю Софью Ивановну Рутову. Судьей буду я. Другие кандидатуры имеются? Ах, нет. Вопросы?
Не было и вопросов. Переместились зрители из аула на сотню шагов — под самую гору, где расстилалась цветочным ковром чудная поляна размером в аккурат с футбольное поле, и обозначили на ней гимнастерками чекистов двое ворот.
Когда встала в воротах Рутова, тряхнув рассыпавшимися по плечам волосами, стон прокатился по аулу: женщина против джигитов? Раздулись ноздри босоногой ватаги, хищно тряхнула она полами бешметов, заправленных за узорчатые пояски.
Аврамов поднес к губам свисток и дал начало несусветному. Пошла напролом аульская кучка к воротам Рутовой, пиная мяч чем попало, и не было никакой возможности удержать ее. Ревел аул, раздувались щеки у Аврамова в немом усилии пронзить этот рев трелью свистка.
Первый мяч закатили в ворота вместе с Рутовой. Опанасенко поднимался с колен, опасливо щупая свой вспухший нос, придерживая рукой разодранную майку: она сползала с плеча. Опанасенко сплюнул, снял ее, шваркнул о землю.
Аврамов поднял руки, требуя тишины. Гул спал, и судья бесстрастно воткнул в толпу счет:
— Один — ноль. — Переждал вопли, добавил безжалостно, зыркнув на Опанасенко: — Кому нужны персональные примочки, а также соболезнования, прошу подойти к вратарю Рутовой. Она пожалеет.
Толмачи усердно перевели. Старики в первых рядах захохотали, разевая беззубые рты: «Валла- билла, ей-бох, сами лючи иест русски игра фуй-бол!»
— Команды готовы? — зычно спросил Аврамов и пронзительно засвистел: — Начали!
Усмехаясь, наблюдал он беспардонную свалку на зеленой поляне — такой стала теперь хитроумная английская игра, — и не было никакой возможности вогнать этот необузданный клубок в какие-нибудь законные рамки.
«Нет худа без добра, — наконец подытожил Аврамов. — Моим — лишняя тренировка в боевых условиях, аулу — масло на душу. В конце концов, за тем и явились — умаслить души, не считая Митцинского. Эх, Быкову рассказать сейчас надобно все, что увидел».
Но Быкова пока не было. Двор Митцинского молчал.
Пробегая прищуренным взглядом ломаные шеренги зрителей-аульчан, почувствовал Аврамов в какой-то момент, как кольнуло его взгляд что-то знакомое. Не мог он пока уловить — где впаялось в память мелькнувшее в толпе лицо и отчего вдруг стала набухать внутри тревога. Для внешнего обозрения являл Аврамов собою саму неподкупаемость, глядел в основном затем, чтобы увечьем в игре не испортить праздник. Бесполезный теперь в людском реве свисток сунул в карман галифе.
Тут придавили Кошкина к земле, держали втроем — уж больно сноровист и увертлив оказался форвард, заколотивший в ворота сборной аула уже два мяча. А мяч тем временем пропихивался босоногою ордою в бешметах сквозь оборону к воротам Рутовой.
Выворачивал вслед за ним шею придавленный Кошкин, косился красным петушьим взглядом, похрипывал, полузадушенный, ждал аврамовского свистка. Аврамов медлил: наблюдал, посмеивался.
И тогда осерчал Кошкин всерьез. Напрягся, напружинил спину, зажал под мышкою лохматую башку джигита, ногами, приемом джиу-джитсу, отшвырнул шагов на пять второго и, изогнувшись, так двинул головой третьего, что осел тот и согнулся пополам.
Увидев это, рванулись на подмогу двое из аульчан, лапая на ходу бедра под поясками. Там — пусто. Распорядились старики перед игрой изъять у всех кинжалы, сложили у своих ног горкою тусклые, обшарпанные ножны. Тот, кто первый поспевал к Кошкину, ткнул с разбегу кулаком, целя в лицо. Кошкин увернулся, ощетинился. И лишь тогда выдернул Аврамов кольт из кобуры, вскинул его. Лопнул выстрел, ввинтился в недобрый людской рев. Загудела, охнула толпа и напряглась. Аврамов улыбался, священнодействовал. Дунул, согнал сочившийся из ствола дымок, уложил оружие на место. Поднял руку, сжал пальцы в кулак, оставив один, торчащий. Затем, все так же лучезарно усмехаясь, с нежнейшей укоризной погрозил им Кошкину, потом джигитам. Поманил молчком к себе. Купаясь в тишине, заставил всех пожать друг другу руки. И под конец поставил точку: достал из галифе кулек конфет и сунул каждому, не принимая возражений, помятую подушечку в зубы, закрепляя перемирие. И оглядел толпу. И подмигнул: ну как? Раскланялся на хохот, обшаривая цепким взглядом разинутые рты, и лица, и папахи, присматривался, выискивал: да где же то, знакомое лицо? И Быков, Быков где?!