Нужно будет — сам скажешь. За столом.
— Тебе что, Вадуев ничего не сообщил? — удивился Быков.
— А что он должен сообщать? Долго мы тут будем стоять?
— Ты действительно ничего не знаешь?
Митцинский нетерпеливо пожал плечами.
— Ну-у, деятель! — развел Быков руками. — Это ни в какие ворота не лезет. Тридцать человек прибыли из города смычку творить, а член ревкома еще в халате зевает. Ты хоть слышишь, что на площади делается?
На площади гремел оркестр, гомонила возбужденная толпа.
Митцинский неожиданно коротко хохотнул, засмеялся:
— Так это... вот оно что! Тьфу! Надо же такой чертовщине привидеться! Сплю. Вижу собственный двор. Откуда ни возьмись — коты: рыжий и тигровой масти, две бестии, ростом с волкодава. Сцепились они. Я стою за своей дверью, чую — мороз по коже, ибо схватились нешуточно, насмерть. Рыжий изловчился, пасть раскрыл — и хр-рясь! — откусил тигровому голову. Облизнулся, запрокинул усатую башку и заревел, заметь — не по-кошачьи, а натуральным тромбоном, медной глоткой, издал эдакий торжественный клич по поводу собственной виктории. Потом прыгнул ко мне на крыльцо, изящным манером ковырнул ногтем в зубах, сплюнул. Слышу: эта усатая морда вопрошает: «Осман Алиевич, что ж от гостей запором отгораживаешься? Иль не вовремя?! А сам дверь настырненько эдак когтищами подергивает, лапой постукивает. А крючок у меня маленький, в дужке болтается. Вижу, вот-вот эта усатая бестия до меня доберется. Проснулся с перепугу, сердце у самого горла трепыхается. Слышу: над головой на чердаке кошачья свара, в самом деле коты дерутся, оркестр на улице ревет и ты в ворота громыхаешь.
— Так, значит, рыжим котом я обернулся? — коротко хохотнул Быков. — Какой же я кот, я, пожалуй, больше на таксу тяну...
— Смычка, говоришь? — не дослушал Митцинский. — Слушай, Евграф Степанович, а вы, чекисты, тут при чем? Политический запашок от вашей смычки, не находишь? Мирный праздник, на дружбе основан, а вы при нем, извини, вроде пугал огородных...
— Ты это Вадуеву выскажи, — охотно поддержал Быков. Расстроился: — Говорил же я ему, упрашивал: не трогай ты нас, дел невпроворот. Так нет, у него идея-фикс: матч века! Чекисты-футболисты против сборной села. Прознал, что Аврамов у меня в футбол в отряде насаждает, и пронзило тут его — ударный момент всей смычки может получиться. Мяч новый достал. Ты хоть знаешь, что такое на данном этапе новый мяч достать?
— Догадываюсь, — одними губами усмехнулся Митцинский, не спуская с Быкова цепкого взгляда. — Слушай, Быков, что мы с тобой у ворот разговоры завели?
— Так ты в дом пригласи, — прищурился Быков, — или несподручно в дом, поскольку там тайны мадридского двора?
— Я тебя уже трижды приглашал. А насчет тайн... какой же двор без тайн. Откуда начнешь разгадывать?
— От печки, Осман Алиевич, от печки, — серьезно сказал Быков, — поскольку вижу печку. У-у, какая красавица! Ну-ка, веди к ней. Я ведь, Осман Алиевич, чекистом-то не с пеленок, как многие думают, я и в опере пел, и печи клал, мастерком хлебушек зарабатывал — папаша по наследству ремеслом наградил. Ну- ка, идем полюбуемся.
Подхватил Митцинского под руку, повел к навесу. Под ним кряжисто осела беленая летняя печь, на чугунной плите разместился всадник с конем. Рядом с печью чернела выемка для костра, выложенная диким камнем, над ней — закопченный котел, подвешенный на цепи. Ходил вокруг Быков, ощупывал все, охал. Вымазал в саже нос. Донельзя довольный осмотром, сияя щелочками глаз, повернулся к Митцинскому:
— Чудо-печь. Большой мастер делал. Знаешь, Осман Алиевич, поразмыслить ежели, человек у такого сооружения человеком делался. Кормился здесь, обогревался, головешками в зверя бросал — тоже отсюда. Иной раз облаплю какую-нибудь печуру добротную — и сердце защемит: годков бы тридцать сбросить Да снова за мастерок взяться, кирпич рядком умостить. Так-то. Ну а то что такое?
— Часовня. Отец захоронен.
Пошли к часовне. Быков снял фуражку, постоял молча. Позади зашуршала калитка. Быков обернулся. Во двор втягивалась цепочка людей, шли гуськом, становились полукругом у ворот, оцепляли часовню. Митцинский посмотрел на Быкова, в глазах таяла растерянность. Густела там жестокость, серым свинцовым срезом наливался взгляд.
— Кто такие? Зачем? — вполголоса спросил Быков.
— Паломники. Поклониться праху отца. Мы мешаем.
— Понятно, — сказал Быков. — Отошли, коль мешаем. Хоромы у тебя, палаты княжеские. А то что за халупки?
— Времянки для паломников. Помолятся, переночуют и дальше побредут.
— А за времянками?
— Конюшня. Скотный двор.
— Замучил я тебя вопросами, а? Отец меня в детстве, бывало, и ремнем драл за то, что нос совал не туда, куда следует.
— Выходит, недодрал, — усмехнулся Митцинский.
— Батраки-то имеются, а? Не сам же навоз из конюшни выгребаешь? Ты давай не стесняйся, чего там — свои люди.
— Быков, ты обидчивый?
— Будто бы не очень.
— Ну тогда слушай. Человек ты миниатюрный, а напоминаешь мне слона в посудной лавке. Ты куда явился? В другую страну, к другому народу, где свои обычаи и законы веками складывались. А ты их на наше время примеряешь, напялить норовишь. Выгреб мужик мне навоз из конюшни — и он уже для тебя батрак. А он не батрак, Быков, он па-лом-ник. Отец мой был шейх. Помочь в хозяйстве наследнику шейха — святое дело для паломника. И попробуй я воспротивиться — мне здесь не жить. А есть еще мюриды. Были у отца, идут и ко мне, дают клятву на верность, несут подношения, работают в огороде. Так что мой совет: не будь слоном в посудной лавке.
Быков задумчиво оглядел себя, слоноподобного, спросил:
— Неужто похож? Ай-яй-яй, — прижмурился, усмехнулся, — ладно, стараться буду. Дальше-то пройдемся? Времянки покажешь? Или выпроводить вознамерился?
— Опять ты за свое, Быков, — кисло сказал Митцинский, — кто гостя голодным выпроваживает? Только давай все быстренько, смычка идет, а начальство экскурсию затеяло.
Они зашли во времянку, где жили штабисты, и голова Быкова начала чудовищно разбухать от усилий запомнить и сопоставить увиденное. Сочетание едва приметных деталей, предметов и запахов лавиной обрушилось на него, и все до последней крупинки вобрала в себя ненасытная память. На какой-то миг, напрягаясь в этой чудовищной работе, он потерял над собой контроль. Это произошло во второй времянке, где жил Федякин. Быков, быстро и неприметно глянув за шкаф, увидел там висевший китель. Митцинский не успел заметить этот взгляд, но предельно обострившимся чутьем понял: что-то случилось. Он уловил перемену в Быкове безошибочно, но пока не мог понять, откуда надвинулась беда, он просто знал — что-то стряслось.
Они встретились взглядами, и Быков понял — его отсюда не выпустят. Он посмотрел в окно. У часовни молилась кучка паломников. Они стояли коленями на ковриках, держали ладони перед грудью. Остальные — несколько десятков — подпирали плечами забор. И если раньше, когда Быков осматривал часовню, им удавалось сохранять видимость непричастных,то сейчас отсюда, из окна, они гляделись уже стаей — безжалостной, слитной, готовой по приказу кинуться, рвать в клочки, и никому уже не поспеть на помощь за это время.
Не оставалось у Быкова времени, видел, что вот-вот прорвется у Митцинского слово либо жест, после которых все пойдет прахом: и цель, и смысл всей поездки сюда, и жизнь самого Быкова. Он твердо знал: за все приходится платить. То, что узнал сейчас, требовало весомой оплаты. И, торопясь предотвратить непоправимое, что зрело в глазах Митцинского, ударил Быков ладонью по столу, сказал властно, грубо: