Одно место, одна надежда — крыша, либо спаситель, либо капкан.
Хамзат перекатился на бок, сдирая тесный сюртучок азербайджанца, туго скомкал, метнул подальше от вагона — в сторону перелеска. Одежка развернулась, трепыхаясь, вяло легла за насыпью, разбросав рукава. Черный котелок был тверд, упруго похрустывал. Он взвился в воздух стремительной, горбатой птицей, полетел, вращаясь, на диво далеко — с полсотни шагов резал воздух, прежде чем упасть. Приземлился аккуратно, спланировал на сухую бодылку лопуха, закачался на ней, заметный издалека.
На Хамзате — побуревшая от пота темная холщовая рубаха. Лег плашмя, слился с крышей и больше не двигался, сделав все, что мог. На душе — обреченная успокоенность, ибо дальше все было в руках аллаха.
Двоих застрелили, третий сдался. Он поднял руки не раньше, прежде чем дернулся в последней конвульсии Асхаб.
...Аврамов сверлил франта налитыми бешенством глазами:
— Кто разрезал шнур? Ну? Отвечай!
Тот жался в угол, немо разевал рот — заклинило.
— Ты, — хрипло выдохнул Аврамов, — значит, ты. Ай, дядя... ну удружил. — Свирепея, давил в себе площадной мат. Удержался, посочувствовал полушепотом: — Что ж ты себе жизнь покалечил, господин хороший, небось и деток завел, а? Каким местом думал, когда за нож брался?
На столике — раскрытый нож, окровавленное, надкусанное яблоко. На полу — разрезанные клочки шнура. По всем вагонам — грохот дверей. Прожаренные солнцем, злые, припудренные пылью чекисты осматривали вагоны. Главарь исчез.
Впереди ревел паровоз: пора в путь. Из раскрытых окон несся свирепый рев истомившихся пассажиров — доколе терпеть издевательства, бандиты стреляли, грабили, чекисты — не пущают! Доколе?!
На паровозной площадке — невозмутимый Опанасенко осаживал машиниста:
— А я тоби говорю, трошки погодь. Слышь не реви, отчепысь от гудка. Слышь? Не дозволено пока трогаться.
Из вагона в сторону перелеска выпрыгнули трое: увидели в окно под насыпью сюртучок.
— Товарищ командир, он одежку бросил!
Далее, в полусотне метров, покачивался на стебле котелок.
— Подался в перелесок! Прозевали!
Натужно, зло, не переставая ревел впереди паровоз. Аврамов спрыгнул на гравий, заткнул уши, заорал надрывно:
— Опанасенко, да заткни ему глотку!
Абу, бледный до синевы, тенью ходил за Аврамовым. Сбежал главный волк, облаву надо, облаву!
Аврамов поднял, зачем-то понюхал сюртук, волоча его по траве, побежал к котелку. Добежал, присел рядом, тяжело, с хрипом отдуваясь, помял лоснящийся хрусткий купол шляпы, уставился на перелесок. Лесок — игрушка, вполчаса прочесать можно, далеко не уйдет без коня. Поднялся, тяжело, невидяще уставился на чекистов, сказал, катая желваки по скулам;
— Ну-с... с-соколы-сапсаны... п-прошляпили матерого! Надраю я вам шейки дома, со старанием надраю. За мной!
Махнул Опанасенко на паровозе:
— Езжай! Сдашь задержанных! — Снял заячий треух, вытер пот на лбу. Тупо, непонимающе посмотрел на взмокший, свалявшийся мех. Отшвырнул шапку, побежал к перелеску, кольт подрагивал в руке.
Вагоны лязгнули, дернулись, поезд поплыл. В сизой дымке впереди вырисовывался Гудермес.
Перед самым Грозным, спустя час после Гудермеса, с крыши на тормозную площадку спустилась верткая фигура. Примерилась, прыгнула на всем ходу, обрушив кучу щебня, приготовленного для ремонта. Человек поднялся, прихрамывая, побежал в сторону от дороги. На серо-зеленой мятой рубахе — рваная дыра между лопатками, в прорехе светилось тело, в кровь расцарапанное щебнем. Густой кустарник принял и укрыл беглеца.
30
Федякин проснулся перед вечером в овраге — в нише, проточенной весенней талой водой. Вскинул голову, прислушался. За ухом застрял сухой лист.
Федякин сбил его, вяло отряхнул с френча сор, листья, крепко потер ладонями заросшее многодневной щетиной лицо.
Ночами не спалось, ворочались в голове неотвязные думы, короедом точила тоска. Намаявшись бессонницей, выбирался из оврага прогуляться. Ночь обволакивала его, липкая, душная, вкрадчивая, она давила на глаза тяжелым мраком до боли в зрачках. Казалось, лезут в самые зрачки невидимые, корявые сучки, вот-вот вопьются, проткнут. Ночь шелестела, ухала, потрескивала, стращала воем шакальим — не сомкнешь глаз. И Федякин наловчился отсыпаться днями.
Прямо перед ним вздыбился глинистый сухой обрыв. Далее он переходил в зеленый склон, что лез к синему клочку неба в просветах между кронами.
Федякин выбрался из оврага, огляделся. Разбавленный золотом закат вовсю полыхал вверху, а сюда, в низовое межстволье, уже настороженно вползали сумерки.
Федякин отыскал глазами чуть красноватую крону дикой груши, озираясь, направился к ней. Земля под грушей упруго продавливалась под сапогами, была усыпана облетевшей листвой. Он полазил по листве на коленях, набрал в карман груш — сплошь зелень, едва тронуты желтизной бочки. Пристроился в развесистом кусте неподалеку, пожевал терпкую, вяжущую рот кислятину. Свело скулы, защипало в глазах. В долгой, голодной спазме свело пустой желудок.
На соседнее дерево, привлеченная шорохом, опустилась сорока. Вопросительно чечекнула, вглядываясь в куст. Федякин хищно подобрался, не отрывая от сороки глаз, нашарил рядом обломок ветки. Сорока, подергивая хвостом, опустилась пониже, перекладывала вороненую головку с боку на бок — никак не разобрать, что за зверь затаился в кусте.
Федякин медленно завел руку назад, хекнув, метнул ветку в сороку. Ветка налетела на ствол рядом с сорокой, хрястнула на весь лес. Истошно затрещав, сорока взмыла свечой, понеслась зигзагом к соседнему дереву и там, плюхнувшись на сучок, долго, остервенело оповещала лес о страшном звере, затаившемся внизу, — человеке.
Федякин заплакал. Хотелось мяса, тепла, постели, жалко было себя, пропащего. Ярой тоской клубилось в нем ожидание еще одной ночи.
Легкий сквозняк колыхнул воздух, охладил мокрые от слез щетинистые щеки. Федякин почуял — еще одна ночь в овраге ему не под силу. Пусть поляна, стожок сена — только не лес. Набрал в карман побольше груш, двинулся к заросшему густым орешником перевалу. За ним в котловине лежал чеченский аул Хистир-Юрт. В ауле — Митцинский. Предписано было полковнику явиться к нему без промедления, да вот не вышло. Теперь примет ли?
Федякин подтянул штаны, зашагал, заплетаясь ногами, к перевалу — тощий френч болтался как на пугале.
31
Абу пробирался к своей сакле задами. Конь глухо шлепал копытами позади, дышал теплым в шею. Неистово светила луна, и угольно-черная тень ее ползла сбоку, заламываясь на плетнях и побеленных