сменное дежурство вдоль телеграфных линий для охраны.
Быков закончил совещание через несколько минут, сухо сказал:
— Все свободны.
40
Утром он вызвал к себе Аврамова. Посмотрел на него недовольно, сказал:
— Ты, Аврамов, вроде зубной боли для меня на данном этапе. Ну задержал он Сонюшку, сволочь эдакая. Ну и что из этого вытекает? Из этого, во-первых, вытекает, что главный опер все равно должен заниматься своим делом, а не устраивать раньше времени панихиду. А во-вторых, коли держит в заложниках, значит, должен сам явиться. А явится — мы с него всё сполна спросим и потребуем.
— А я что... я ничего, — угрюмо сказал Аврамов.
— А ему как раз и надо, чтобы ты был ничевоком. А нам надо, чтобы ты классовой злостью полыхал и блеском оперативного ума.
— Да полыхаю я, полыхаю, — буркнул Аврамов.
— Ни черта ты не полыхаешь, — свирепея, сказал Быков, — у тебя на лице благородная тоска, и мухами оно засижено, смотреть муторно. — Сопнул, отходя, сказал примирительно: — Наломаем мы с тобой дров, а? Имама Кавказа брать собрались. Это ой-ей-ей... А что еще хуже — в ревкоме берем, это категорически воспрещено нам с тобой. Ты запомнил, куда окна приемной выходят? А то у меня в памяти провалы и трещины по этой части.
— Глухая, мощенная булыжником улица.
— Оцеплена надежно?
— Слабее, чем фасад.
— Это почему?
— Все потому — людей нет.
— Полторы тысячи! Пол-то-ры! — грозно напомнил Быков.
Аврамов вздохнул, стал загибать пальцы:
— Охрана промыслов, заводов, охрана улиц вдоль нефтепроводов, засада в ревкоме. На оцепление вокруг ревкома не хватило, тропы в горы не перекрыты. А в ЧОНе — жмоты, людей не дали.
— Это не причина! — резко оборвал Быков. — Почему не доложил раньше?
— Да там третий этаж, — удивленно сказал Аврамов, — булыжник внизу. И несколько бойцов. Что он, воробей, что ли? Из окна не выпорхнет.
— Тут все возможно, все! Сколько у него мюридов, помнишь?
— Около восьми тысяч.
— Да плюс шариатские полки, что Федякин состряпал. Имама упустим, где гарантия, что восстание не полыхнет? Тебе импонирует восстание, Аврамов, по причине слабого оцепления тылов?
— Никак нет, товарищ командир, — рубанул Аврамов, закаменел скулами. Быков покосился, забарабанил пальцами по столу.
— А тут еще Саида черти с квасом скушали. Ах ты боже ж мой. Проморгали твои.
— Проморгали, — хмуро согласился Аврамов.
— Куда он мог податься? Чует мое сердце — прямиком в Хистир-Юрт. Соображаешь, что будет, когда второй немой к имаму явится?
— Уже ведь распорядились. Увидят в оцеплении — вернут назад.
— Ну а просочится? Ушаховых халвой не корми, а дай просочиться: одному — в мюриды-батраки, другому — к «фордзону», третьему...
Зазвонил телефон. Быков поднял трубку:
— Быков. — Слушал. Серело, заострялось лицо. Трубку положил на рычаг бережно, будто стеклянную. — Ну... с нами дикое нахальство и святая богородица. Зазнобу с собой взял имам, Ташу. На белом коне приехал. Каков? Ладно. Семь бед — один ответ. Не имама берем — контру хищную, склизкую. Тронулись, что ли?
Вышел из кабинета упруго, быстро, будто ветром подхваченный. Аврамов — за ним, на ходу лапая кобуру.
Митцинский и Алиева вошли в здание ревкома. Пустынно, тихо. Митцинский втянул воздух дрогнувшими ноздрями, подтолкнул Ташу к лестнице, вполголоса сказал:
— Осмотрись.
Сам, прислонившись к косяку, стал осматривать улицу через дверное стекло, забранное решеткой. Еще по дороге приметил небывалое многолюдье. На опушках, за кустами, кучковались компании — одни мужики. На расстеленных скатерках нехитрая снедь. Ни песен, ни шума, будто пили и ели деревянные манекены. Рядом паслись лошади — сытые, справные, не крестьянской стати.
Раза три попались вооруженные отряды. Ехали неспешно, шагом, в лицах настороженная решимость и сила.
Тревожной и долгой тянулась дорога. Перед самым городом совсем было изнемог в тревожном предчувствии имам, решил повернуть назад. Однако пересилил себя, заставил вспомнить, кто он теперь.
Вошли в ревком — и будто оборвалось что-то внутри, закаменел в отрешенном спокойствии: теперь все, назад дороги нет. Стоял, прислушиваясь к отдаляющемуся перестуку сапожек Алиевой, зорко сторожил через стекло, что делается на площади перед ревкомом. Как только за ними захлопнулась дверь, прекратил работу чистильщик напротив здания. Горец в лохматой папахе и бурке, сняв с подставки давно надраенные сапоги, что-то переложил из кармана под бурку.
Закрыл лоток с лепешками и уселся лицом к ревкому торговец.
Дрогнула и приоткрылась занавеска в одном из окон.
Выброшенный из закусочной пинком, вяло отругиваясь, побрел через всю площадь к ревкому пьяный. Его бросало из стороны в сторону.
Ташу Алиева не шагала — кралась по коридору третьего этажа. Давила тишина, безлюдье. Заглянула в одну из комнат — пусто. Пошла дальше. С каждым шагом тревога все заметнее наползала на лицо. Дошла до кабинета председателя, решилась.
Дернула дверь — ту, что напротив кабинета. Разом вскинули головы, подобрались двое мужчин на стульях. Странно сидели: не как положено за столами, а посреди комнаты.
— Кто такая? Что нужно? — спросил тот, что поближе.
Алиева спросила что-то по-чеченски.
— Не понимаем, гражданочка. Ты бы по-русски.
Алиева смущенно махнула рукой:
— Ничо... ничо... не беспокоит... — закрыла дверь. Прислонилась к стене, сердце колотилось где-то у самого горла.
...Пьяный, добравшись наконец до ревкома, на глазах протрезвел, цепко взялся за поводья коней Митцинского и Алиевой. Белый жеребец имама, почти неук, не терпел чужих рук. Взяли из табуна и объездили не столь давно Он взвился на дыбы, поволок «пьяного» за собой.
Сверху — гулкий, торопливый перестук каблуков по лестнице. Митцинский выдернул из-под мышки наган, по-волчьи, всем корпусом, развернулся. Наверху мелькнул цветастый платок Алиевой.
— Там засада! — крикнула вполголоса, придушенно, глаза — в пол-лица.
— Знаю. Здесь тоже. — Митцинский принял, поддержал обмякшее, гибкое тело Ташу, прижал его к стене.
Жеребец Митцинского, вырвав поводья, длинными махами мерил площадь, уходя от чужака,