на этот раз уже в самом селе. Припекал, опалял ужасом спину Ахмедхана винтовочный грохот и крики атаки. Щелкнул он пустым наганом, отбросил его и пустил жеребца в намет.
В последнем отчаянном рывке выломал Шамиль дверь сапетки, пролетел по инерции несколько шагов, упал. И тут настигла его и засыпала с головой лавина кукурузы. Связало и утихомирило человека напоенное солнцем зерно, не пуская к злобе и крови этого проклятого мира. За стеклом мазанки кричала Рутова.
Выбрался Шамиль из золотистой груды, стоял на коленях тяжело, с хрипом отдуваясь. Саид корчился в углу двора, зажимая порез двумя руками. Шамиль полегоньку двинулся туда — не давала подняться дверь сапетки, решетчатой крышей нависала над ним. Удалялся дробный топот жеребца Ахмедхана.
Отчаянно, взахлеб плакал где-то неподалеку детский голос. Шамиль оглянулся. Билась в плаче над Федякиным Фатима. Напряг Шамиль плечи, силясь разорвать ремень на спутанных руках, и тут увидел, что тянется к нему шашкой из последних сил Федякин. Понял Шамиль, придвинулся, подставился под шашку. Лопнул разрезанный ремень, свалилась со спины дверь сапетки.
Он побежал наискось через двор, к конюшне, где стояли кони Митцинского. По пути, пробегая мимо, рванул на себя дверь избы — там металась Рутова. Крикнул:
— Перевяжи их!
...У Гваридзе тряслись руки. Достал носовой платок, разорвал на две части. Когда трепыхнулись в пальцах два лоскутка, понял: малы для перевязи. Стал снимать с себя черкеску, чтобы располосовать рубаху. Заело кулак в рукаве. В кулаке намертво зажат лоскут платка, дергал рукав — не мог догадаться, что надо разжать пальцы. Дергал, цепенел от страха, что бесполезно уходят мгновения мимо лежащих, окровавленных людей.
Шамиль вылетел за калитку на рыжем жеребце.
Билась в плаче над Федякиным Фатима.
— Во-оти... о-во-оти! — плакала бесприютная дикарка, потеряв в казачьем полковнике второго отца.
Лежал Федякин лицом к небу. Грохот и рев вплотную нахлынувшей атаки неслись над ним. Но он уже почти не слышал их. Текла небесная синь в глаза. Суетились, мельтешили по двору фигуры в красноармейской форме, обнимались, разевали немые рты, вытаскивали из мазанки, как личинок из пня, пухлых, белотелых штабистов. Суетился меж бойцами, жал руки, что-то говорил трясущимися губами Гваридзе. Перевязывала Саида Рутова, и держал ее за плечи, уронив голову на спину ненаглядной своей женушке, Аврамов.
А синева все текла в глаза Федякину. И там, в этой далекой синеве, проявился точечный треугольник. Но не журавли пролетали над ним — сытые, огрузневшие осенним жирком вороны. Однако казались они полковнику теми журавлями, что привиделись во сне. Медленно, невесомо уплывала стая из глаз, роняя на землю скрипучие, морозные крики.
— Сон... в руку... — прошептал в два приема Федякин. Потом собрался, передохнул и добавил: — Плачь Фатимушка... хо-ро-шо... умираю.
А над ревом и гамом возбужденного торжества все тек безутешный детский голосок:
— Во-о-оти... о, во-о-оти!
42
Шамиль настигал Ахмедхана. Маячил уже впереди черный лоснящийся круп его коня, притомился жеребец под грузной тушей хозяина — видно было по тяжелому скоку. Ахмедхан бил жеребца плетью. Конь прижимал уши, тяжело всхрапывал. Где-то у самых пяток всадника екала селезенка жеребца, по конской шее расползались пятна пота. Карабин Ахмедхана остался лежать на крыльце, наган пуст — гвоздил пулями верткого Федякина к земле, увлекся.
Ахмедхан оглянулся. Позади в полусотне шагов пластался над землей рыжий жеребец — запасной имама, резвая, злющая скотина.
Шамиль почти лежал на шее коня, сверлил глазами чугунную спину Ахмедхана. Оружие — всего-то одна граната. Пока не добросить, надо бы поближе, чтобы наверняка. Оттого и терпел, не бросал, мял холодный рубчатый кругляш побелевшими пальцами.
Впереди показался висячий мост через ущелье. Внизу пенилась река. Ахмедхан прыгнул с коня, скакнул на шаткую плеть моста. Черный жеребец его, шатнувшись, затормозил, уперся копытами в край обрыва, застыл, тяжело поводя запавшими боками.
Ахмедхан, пропуская в ладонях веревочные перила, прыжками перескакивал с доски на доску. Гибкие качели над пропастью дергались, прогибались от толчков.
Шамиль соскочил с седла, застонал, хрястнул кулаком по колену — уходил мюрид! Мост раскачивался, ходил ходуном, по такому зыбкому — не догнать, гранатой не попасть.
Шамиль разжал пальцы, зло посмотрел на бесполезную железину. Втянул воздух сквозь сжатые зубы, выругался: «Ишак! Раззява! Граната теперь — самое разлюбезное дело!»
Сноровисто сунул рубчатый шарик в щель между досками у самого основания моста. Выдернул чеку, махнул в два прыжка подальше, упал, прочесал животом землю. Затих, вжимая голову в плечи. Сзади рвануло. Шамиль оглянулся, сел. Длинной плетью падал на дно ущелья перерубленный взрывом мост. Тряпичной куклой кувыркалась в воздухе человечья фигура. Тяжело плеснуло внизу.
Шамиль на четвереньках подполз к краю обрыва. Ныряла в бешеном потоке голова Ахмедхана. Впереди немолчным ревом гремел водопад.
Шамиль сел на край обрыва, свесил ноги, ссутулился. Долго сидел, не шевелясь, без мыслей, без желаний. Тяжкая усталость гнула плечи к земле.
43
Далеко за полночь постучалась в темное стекло сакли в одном из плоскостных аулов закутанная в башлык фигура.
Когда впустили ночного гостя, зажгли лампу, задернули занавески на окнах — вошедший откинул башлык.
— Имам! — оторопел хозяин сакли.
— Есть чем писать? — свистящим клекотом выдохнул Митцинский, струнно натянутый, сжигаемый едучей ненавистью к фортуне и людям, отвернувшимся от него. Отодвинув локтем неубранные остатки ужина, придавил скрипнувший табурет.
Хозяин, ступая боком, попятился в тень. Где-то в углу слабо звякнула чашка в шкафу, зашелестела бумага. Митцинский отрешенно, невидяще уставился в черное окно. Его гнали, травили облавами третий день. В горы пробиться не сумел. За двое суток удалось прикорнуть несколько часов в лесном стогу сена — забылся в тяжелом, непрочном сне, поминутно вздрагивая, просыпаясь. В сарае на окраине какого-то аула присмотрел рваный, брошенный бешмет с башлыком, закутал им лицо. Поднял в лесу суковатую палку, стал приволакивать ноги. Хромал теперь к границе Чечни, пробираясь в Ингушетию бездомным больным стариком. Оброс, постарел, стариком и смотрелся.
Первый раз поел спустя сутки после побега — собрал под орешником на опушке горсть орехов.
На третью ночь изнемог в неизвестности, решился постучать в окно одинокой сакли.
Осторожно стукнул в стекло раз, другой, застыл, готовый отпрянуть и раствориться в ночи.
В сакле затеплилась лампа, мужской заспанный голос спросил:
— Кто?
Митцинский передохнул, приблизил губы к стеклу, попросил:
— Открой... я нахчо.
...Хозяин принес бумагу: кооперативы Советов заворачивали в такую мыло.