гвалт, заметалась над лесом черной вьюгой горластая, хрипатая стая. Догоняя орудийное эхо, разодрала лесную свежесть долгая пулеметная очередь. И пошла гвоздить, ахать, рвать стальными глотками первозданную тишину орудийная потеха.
В нее влились, сначала робко, потом, набухая настырной яростью, людские крики, сплелось в единый тугой жгут долгое, мощное «ура».
Быков осадил коня, наставил ухо из-под фуражки, жадно, нетерпеливо слушал.
Ахмедхан терзал жеребца, рвал ему губы поводьями — дикий, всклоченный, припекаемый неизвестностью.
— Что... там? — выдохнул Митцинский.
Быков пожал плечами, едва слышно хрустнули ремни на шинели.
— Нехорошо ведешь себя, Евграф Степаныч, — придвинулся вплотную Митцинский, теснил конем, — на забаву едем, ты в гостях у меня, а ведешь себя вызывающе. Туману напустил и молчишь. Что за глупые шутки с проверкой документов? Пальба... Кто? Зачем? Знаешь ведь.
— Как аукнется, Осман Алиевич... — холодно повернулся к нему Быков, — с кем поведешься...
— То есть?
— Ты ведь тоже неразговорчив стал в последнее время. В Чечне черт знает что творится: население прибывает, прут с оружием со всех сторон, чего-то ждут. А ты молчишь. Мы гарнизоны, ЧОН на ноги подняли, ночами не спим, Москва запросами бомбит, а от члена ревкома Митцинского ни слуху ни духу. Тоже ведь знаешь, в чем дело, а молчишь. Как прикажешь понимать?
— Черт бы тебя побрал, Быков, — изумленно сказал Митцинский, — а я-то думаю: что это он с утра как мышь на крупу дуется? Вы с Вадуевым у меня спросили об этом? Почему я сам должен догадываться, что Быков военную истерику поднимет из-за смерти шейха?
— Какого шейха?
— Моего отца, Быков, главы секты. Десять лет со дня его смерти на днях исполнится и пятьдесят лет со дня основания секты. Десять тысяч мюридов у него. Байрам будет, поклонение могиле святого. Вы что, не знали этого?
«Пожалуй, не врет, — быстро подумал Быков, — соврать тут сложно, поскольку можем проверить. Неплохо. Дешево и сердито. Только что за байрамом последует? К байраму можно приурочить любое дело, тем более что с оружием на байрам...»
— А с оружием зачем на байрам?
— А ты хоть одного горца в дороге видел без оружия?
«Надо верить, показательно, наглядно надобно верить», — подумал Быков. Ожесточенно сплюнул:
— Тьфу! — запустил руку под шинель, стал растирать сердце. Повернулся к Митцинскому — маленький, несчастный, посеревший, фуражка нахлобучена на самые уши. — Иезуит ты, Осман. Ты соображаешь, сколько вы с папашей переполоху наделали? Мы Веденский гарнизон с места сорвали, ученьем семь потов с них сгоняем, силу демонстрируем... ЧОН, милиция вторые сутки под ружьем!
— Так вам и надо, — жестко сказал Митцинский. — Я бы на место Ростова за эти семь потов с тебя семь шкур содрал. Плохо работаешь, Быков. Местные праздники не знаешь. А обязан знать.
— Ладно тебе, — вяло огрызнулся Быков, Покачивался в седле, сгорбленный, потухший. — Семь шкур давно уж спустили. За восьмую взялись. — Глухо признался: — ЧП у меня, Осман Алиевич. Помог бы... ругателей и без тебя хватает.
— Чем?
— Грузин у меня сбежал. Птица большого полета. Скорее всего к князю Челокаеву с инструкциями шел. Не положено тебе про это знать, да теперь чего уж... князьку-то мы крылья обрезали, отлетался, а вот гость больно резвый оказался, сиганул ночью с кручи. Думали, утром по косточке внизу собирать придется — ни хрена, повезло грузину: на пологий склон попал и утек. Неделю леса прочесываем, все без толку, людей не хватает на серьезную облаву. Дал бы ты сотню свою в подмогу, а?
— Ах, Быков, как же ты так? — нежно посочувствовал Митцинский. — Сбежал, говоришь?
— Утек, — горестно согласился Быков, свирепо оглянулся. — Вон они, голубки, воркуют, прошляпили и воркуют. Врезал бы я им на всю катушку, только чего кулаками после драки махать.
Ожесточенно, с маху опустил жесткий кулачок на шею лошади. Жеребец шарахнулся, испуганно всхрапнул. Быков зло дернул поводья. На скулах вздулись желваки.
— Не узнаю железного Быкова, — укоризненно сказал Митцинский. — Найдем грузина. Дам я тебе сотню. Только взбучку от Вадуева пополам, идет? Дорогу-то оголим.
— Осман Алиевич, — взволновался Быков, — да боже ж мой... все на себя возьму, только помоги!
Все пытался поймать взгляд Митцинского, заглядывал снизу вверх.
Митцинский отъехал к Ахмедхану, сказал в самое ухо:
— Скачи к тем, скажи, что все отменяется. — И, видя, как набухает в глазах мюрида недоумение, тупое, жестокое упрямство, добавил бешено: — Делай, что сказал! Есть предел всякому терпению!
Вернулся к Быкову, обронил сухо:
— Сразу и передаст командиру сотни, пока не забылось. Через два дня поступят в твое распоряжение.
— Ну спасибо, не забуду я этого, Осман Алиевич! — взволновался Быков. Восхищенно покачал головой: — Расторопный ты человек!
Без толку гоняли коней по зарослям, влипали копытами в кабаньи пустые лежки, заплывшие грязью.
И уже после того как истаяли все надежды, выскочил прямо на Митцинского ошалевший от орудийного рева годовалый подсвинок из разметанного паникой стада. Выскочил он из кизиловых зарослей, грязно-бурый, горбатый, тощий, со вздыбленной на загривке щетиной. Осадил метрах в двадцати от коня, вонзив все четыре копытца в листвяную сырую прель.
Митцинский выстрелил навскидку, надеясь больше на удачу, и тут же увидел, как вспыхнула на груди щетина синеватым дымком.
Подсвинок мягко завалился на бок.
На выстрел вымахнул из-за кустов Быков, возбужденно взмыкивая в такт лошадиному скоку. Спрыгнул с седла. Склонился над подсвинком, восторженно хлопнул ладошками по бедрам. Вынул нож, стал потрошить. Митцинский, придерживая всхрапывающего коня, держался поодаль. Брезгливая улыбка слегка трогала его губы.
Быков вытер потный лоб тыльной стороной ладони, поднял лицо, сказал Митцинскому размягченно:
— Удружил ты мне с охотой, Осман Алиевич, да и вообще сегодня воскресил. Не знаю, как и благодарить. На целый год хватит воспоминаний, а то, поверишь, совсем закис в сыскной коловерти, черт ее нюхай.
На ходу вынимая нож из ножен, твердо, бесшумно ступая по листьям, шел к Быкову на помощь Аврамов.
Поодаль горячила коня Рутова. Издали усмотрела мертвый, жутковатый срез белого сала, заляпанного красным. Ее передернуло. Отпустила поводья, на рысях направилась к зарослям мушмулы, из последних сил державшим багряную бахрому листвы. Митцинский помедлил, тронул коня следом. Догнал ее у самых зарослей, поехал рядом.
— Ну вот и опять мы встретились, Софья Ивановна, Странная у меня судьба. Всю жизнь лечу на ваш огонь, как ночной мотыль. Близко уже, скоро паленым запахнет. Я говорил вам, что заражен сумасшедшей любовью, это как нарыв, к которому приговорен пожизненно, и он все растет. Впрочем, вы по-прежнему недоступны, живете в другом мире, другим воздухом дышите... Я, пожалуй, задохнулся бы в нем. Промелькнули вы сквозь мою жизнь в цирковом трико с блестками. Да, кстати, тогда, в цирке, вас ударил Ахмедхан. Это животное вообразило, что вы метнете в меня нож. Я не простил ему этого до сих пор. Ну, пожалуй, хватит. Езжайте-ка назад. Кабальеро ваш, Аврамов, деревья очами прожигает. Будьте счастливы.