худенькой, но выносливой, и упасть так никогда, никогда мне и не удалось.
Но все-таки это была школа, и я дорожила знаниями, которые она мне давала.
Пo окончании школы те же дедушка и бабушка опять сказали: «Бредни». Но на этот раз мать не уступила: достаточно было одной жизни, уступленной иголке.
Гимназия, правда, была не для меня, но были профессиональные рукодельные школы с общеобразовательной программой.
Когда мать, придя со мной в эту школу, узнала, что я единственная сдала приемные испытания на пятерки, — она от радости чуть не упала в обморок.
А между тем это было еще только началом пути. Слишком долго рассказывать, как я пробивалась. Только после Октябрьского переворота я стала, наконец, настоящей учительницей в родном городе — Москве. И к моменту Чрезвычайного VIII съезда советов шел уже 24-й год моей учительской работы.
Все это припомнилось мне в эту ночь. Но ведь так было, вероятно, у всех, об этом незачем было писать. За нами был целый мир таких, как я, — из поколения в поколение униженных, забитых, не умевших играть, не знавших отдыха и мечты свои откладывавших до следующего поколения.
И я коротко написала только о своих задачах и обязательстве. За этим письмом и воспоминаниями прошла почти вся ночь.
А наутро я смешалась с толпой таких же потрясенных и взволнованных людей в большом Кремлевском зале.
Я сидела близко к трибуне, каждое слово было мне слышно, и я отчетливо видела товарища Сталина.
Так вот он какой, этот человек, осуществивший мечты поколений! Какая необычайная простота движений, какой лучистый блеск глаз! Почему-то каждому казалось, что Сталин смотрит только на него.
Говорил он просто, без жестикуляции. Только иногда, желая оттенить какую-нибудь мысль, он слегка подымал руку, и этот его скупой жест оттенял мысль больше, нежели самая пылкая жестикуляция.
Таков же и стиль его речи. Содержанием его доклада были неслыханные изменения в жизни страны за истекшие 12 лет — с 1924 по 1936 год. Но замечательные итоги подводились простыми словами, факты были взяты из нашей действительности. В целом же открывалась перспектива необычайного величия.
Говорил он ровным, спокойным голосом — ему не к чему было его повышать, такая кругом царила тишина. Но этот негромкий голос, казалось, проникал в самое сердце и вызывал почти физическое ощущение восторга, порождал энергию, потребность в немедленном действии.
Самым ответственным моментом на съезде было наше участие в комиссии по редактированию Конституции. Это было перед заключительным заседанием. Мы собрались уже не в большом зале, как обычно во время заседаний, а в маленьком. Нас было всего 220 человек, обстановка была менее официальной, но от этого не уменьшалось чувство нашей ответственности. У каждого из нас в руках был проект Конституции и карандаш. Рядом со мной сидели Буденный, Булганин, Корчагина-Александровская; были женщины из колхозов, женщины-работницы различных национальностей. Но я думаю, что не ошибусь, если скажу, что все мы чувствовали себя в этот момент учениками.
Товарищ Сталин председательствовал в этой комиссии. И здесь его простота проявилась еще ярче. Началось с того, что он отодвинул стол, который стоял слишком близко к трибуне.
— Так лучше будет проходить, — сказал он.
Этот простой, деловой жест и несколько теплых слов приветствия как-то сразу разбили ту скованность, которая вначале овладела всеми нами.
Я не попросила слова, но на этот раз не по природной застенчивости, а просто потому, что, как я ни вчитывалась в текст Конституции, я ничего не могла прибавить к этому монументальному произведению человеческой мысли, в котором с предельной четкостью было сформулировано все, о чем мечтало человечество.
Да и те, что выступали тогда, в частности товарищ Вышинский, говорили только о деталях.
Но каждого из выступавших товарищ Сталин выслушивал очень внимательно.
Запомнила один факт: когда редактировалась 122-я статья о женском равноправии, Корчагина- Александровская, со свойственной ей экспансивностью, воскликнула:
— Это самая замечательная из всех статей!
Товарищ Сталин улыбнулся и сказал:
— Очень рад, что она вам нравится.
Мы огорчались, что наше дело близится к концу.
В заключение Иосиф Виссарионович сказал:
— Ну, вот, и кончили, спасибо за совместную работу.
Но нам все не хотелось уходить, хотелось как-то продлить это ощущение совместной работы. А я все обдумывала, как передать товарищу Сталину детское письмо, и волновалась, как маленькая девочка.
Пошла за советом к Николаю Александровичу Булганину. Он мне сказал:
— Поднимитесь на трибуну и передайте.
Я растерялась: стала обдумывать, как подойду да с чего начну, и, конечно, упустила момент. Товарища Сталина окружило несколько женщин, в том числе Корчагина-Александровская, которая не выдержала обуревавших ее чувств и обняла его. Он скоро ушел.
Остался Вячеслав Михайлович Молотов. Куда девалась моя застенчивость! Я подошла и стала ему рассказывать о настроении ребят, о нашем обязательстве. Он предложил мне передать наши письма.
Но мое не было достаточно отредактировано, я думала воспользоваться им только как конспектом в личном разговоре.
Словом, письма наши я передала только на другой день через Секретариат и с волнением следила за путешествием нашего пакета на трибуну и за выражением лица Иосифа Виссарионовича, когда он его читал. Лицо его было вдумчиво и серьезно.
И год этот, конечно, был у нас в школе лучшим годом в смысле выполнения всех обязательств, которые мы взяли на себя из любви к родине и к товарищу Сталину.
После того я много раз видела его, но чувство волнения и подъема при встречах никогда не ослабевает.
Запомнился мне также еще один день — когда я сама поднялась на трибуну рядом с товарищем Сталиным, для того чтобы от имени трудящихся женщин сказать последнее прости Надежде Константиновне Крупской.
Глубокая скорбь и волнение, оттого что я должна говорить с мавзолея Ленина, почти лишили меня дара слова. Я поднялась на трибуну и поклонилась товарищу Сталину, стараясь подавить волнение. Тогда он, точно догадываясь о моем состоянии, тепло пожал мне руку.
Это пожатие сразу вернуло мне силы и спокойствие. Я не столько поняла, сколько вдруг почувствовала, что и Сталин, и те тысячи людей, что стоят на площади, и те миллионы, что живут во всей стране, что все мы — одно монолитное целое и что я тоже частица этого целого, — и как же может тебе при этом нехватить сил, если ты черпаешь их из этого неиссякаемого источника?
И в самом деле, силы мои удесятерились, точно большая волна подхватила меня и понесла. Слова пришли сами, и, действительно, в эту минуту я говорила не за себя, а от лица всего народа. Такое единение, конечно, возможно только в нашей стране.
Третий, особенно запомнившийся мне момент, — это когда мы слушали наказ товарища Сталина перед выборами в Верховный Совет.
Каждый из нас сознавал ответственность, которая лежит на нас, народных избранниках, перед народом, которому мы обязаны служить.
Высказывалось на эту тему так много людей, сказано было так много мудрых слов, но товарищ Сталин, как всегда, сказал самое главное.
Особенное впечатление произвели его слова о том, что надо быть честным и правдивым, как Ленин.
Он говорил о Ленине с такой подчеркнутой скромностью, так отодвигая и забывая себя, как может говорить только ученик об учителе.
И он был потрясающим — этот урок скромности, данный нам тем, кто для нас равнозначен Ленину и