Поэтому он не представлял опасности для хранителя священной опочивальни. Но кто этот третий принцепс, этот юнец с клочковатой бородкой, который чересчур быстро говорит и приводит без надобности десять цитат там, где вполне хватило бы одной? Короче говоря, Евсевий еще не составил обо мне окончательного мнения, и я, как мог, старался уверить его в своей безопасности.
Меня интересует философия. Моя цель - поступить в афинскую Академию - светоч мудрости мира, а затем я хотел бы посвятить себя литературе и философии. Как сказал Эсхил: 'Люди ищут Бога и его обретают'. Хотя, разумеется, мы познали Бога значительно полнее, нежели наши предки. Бог оказал нам великую милость, послав Иисуса для спасения нашего. Иисус подобен своему Отцу, но не един с ним. И все же я хотел бы изучить и старую веру, составить свое суждение обо всем, даже о ересях. Ведь Еврипид сказал: 'Раб тот, кто мыслей своих излагать не умеет', а кто согласится пойти в рабство к кому-либо, кроме своего разума? Впрочем, и слишком большая вера в разум тоже опасна, ибо Гораций сказал: 'Даже мудрец глупцом прослывет и правый - неправым, ежели он в самой добродетели в крайность вдается'.
Должен признаться, я со стыдом вспоминаю свою тогдашнюю болтовню. Я был настолько неуверен в себе, что боялся высказываться о чем-либо от своего имени и, вместо этого, сыпал цитатами. В этом отношении я напоминал многих нынешних софистов, которые, за неимением собственных идей, нанизывают одно на другое высказывания усопших гениев, никак не связанные между собой, и мнят себя мудрецами, равными тем, кого они цитируют. Одно дело - привести цитату, чтобы подкрепить свой тезис, и совсем другое - чтобы продемонстрировать, какая у тебя замечательная память. В семнадцать лет я был софистом самого вульгарного толка, и это, вероятно, спасло меня: я нагнал на Евсевия такую скуку, что он перестал меня опасаться. Нам несвойственно опасаться зануд, чьи действия, по определению, совершенно предсказуемы, а значит, от них вряд ли можно ожидать неприятных сюрпризов. Поэтому я уверен, что в тот день, сам того не ведая, спас себе жизнь.
- Мы сделаем все возможное, чтобы поставить божественного Августа в известность о твоем желании - весьма похвальном желании - поступить в афинскую Академию. В настоящий момент, однако, тебе предстоит продолжить образование здесь. Кроме того, мне кажется… - он, тактично помолчав, окинул взглядом мою непритязательную одежду, мои пальцы со следами чернил… - что тебе надлежит обучиться придворному этикету. Для этого я пришлю тебе Евферия - он армянин, однако весьма сведущ в дворцовом церемониале. Он будет тебя знакомить с тонкостями наших ритуалов дважды… нет, пожалуй, даже трижды в неделю.
Тут Евсевий позвонил в изящный серебряный колокольчик, и на пороге возник мой старый знакомец - учитель Мардоний! С тех пор как мы с ним распрощались в портике епископского дворца, прошло шесть лет, но он ничуть не изменился. Мы радостно обнялись.
- Мардоний - моя правая рука, - промурлыкал Евсевий.
- Он начальник моего секретариата. Великолепный знаток классической литературы, образцовый верноподданный, добрый христианин, непоколебимый в вере. - Казалось, Евсевий произносит надгробную речь.
- Он проводит тебя к выходу. А теперь приношу извинения, благороднейший принцепс, но я должен идти на заседание Священной консистории. - Евсевий поднялся. Мы подняли руки в прощальном жесте, и он удалился, настоятельно прося меня заходить к нему в любое время.
Едва мы с Мардонием остались одни, я весело сказал:
- Ручаюсь, ты не надеялся вновь увидеть меня живым! Ох, не надо было мне этого говорить! Лицо бедного Мардония покрылось смертельной бледностью. 'Не здесь, - прошептал он. - Дворец… тайные осведомители… повсюду. Пойдем'.
Беседуя на отвлеченные темы, он провел меня по мраморным анфиладам к главному выходу. Гвардейцы, стоявшие на часах у дворцовых ворот, отдали мне честь, и я на миг ощутил честолюбивое волнение, которое вовсе не укладывалось в тот образ философа-аскета, который я только что нарисовал Евсевию в качестве своего портрета.
Моя охрана ждала меня под аркадой на другой стороне площади. Я знаком приказал им оставаться на месте. Мардоний был краток:
- Я больше не смогу с тобой видеться. Я просил хранителя священной опочивальни позволить мне учить тебя придворному церемониалу, но он отказал и дал мне ясно понять, что на наши встречи наложен запрет.
- А что это за армянин, о котором он говорил?
- Евферий - добрый человек, он тебе понравится. Не думаю, что он приставлен за тобой шпионить, хотя, разумеется, он будет регулярно писать о тебе донесения. Будь все время начеку. Ни в коем случае не критикуй императора…
- Это-то мне понятно, Мардоний. - Я не удержался от улыбки: он меня поучал совсем как в детстве. - Иначе бы я не прожил так долго.
- Да, но здесь Константинополь, а не Макелла. Здесь Священный дворец, который… э… э… нет, никто не в силах его описать.
- Даже Гомер? - поддразнил я его. Он печально усмехнулся.
- Вряд ли Гомер смог бы себе представить такой разврат и продажность.
- А что намереваются сделать со мной?
- Император еще не решил.
- Может ли за него решить Евсевий?
- Не исключено. Постарайся завоевать его расположение. Покажи, что ты безобиден.
- Это не так уж трудно.
- И жди. - Тут Мардоний снова стал таким, каким я его помнил с детства. - Между прочим, мне довелось читать одно из твоих сочинений - 'Александр Великий в Египте'. В нем излишне много перифразов. Кроме того, ты неточно процитировал Гомера, 187-й стих 16-й песни 'Одиссеи': 'Нет, я не бог. Как дерзнул ты бессмертным меня уподобить?' Вместо 'дерзнул' ты написал 'посмел'. Когда Евсевий указал мне на эту ошибку, мне было очень стыдно.
Я смущенно извинился, но больше всего меня поразило то, что, как выяснилось, все мои школьные упражнения хранятся в архиве у Евсевия.
- Когда-нибудь на их основе тебе будет вынесен приговор, обвинительный или оправдательный. - Мардоний нахмурился, и на его лице резче обозначилась паутина морщин. - Будь осторожен. Никому не доверяй. - С этими словами он поспешил обратно во дворец.
Остаток года я прожил в Константинополе на доходы с крупного наследства, оставленного мне бабушкой, - она умерла тем летом. Перед самой ее смертью мне разрешили с ней повидаться, но она меня не узнала. Она бредила, и ее так трясло, что приходилось временами привязывать ее к кровати. Когда я собрался уходить, бабушка поцеловала меня и пробормотала: 'Милый, милый'.
По приказу хранителя священной опочивальни мне запрещалось общаться со сверстниками, да и вообще с кем-либо, кроме моих наставников, Екиволия и Никокла, а также евнуха-армянина. Екиволий был человеком обаятельным, а вот Никокла я просто возненавидел. Это был маленький, тщедушный старикашка - сущий кузнечик. Многие считают его лучшим грамматиком нашего столетия, но для меня он всегда был врагом. Он тоже меня недолюбливал. Мне особенно запомнился один из наших разговоров. Сейчас он представляется мне забавным.
- В жизни благороднейшего Юлиана сейчас очень ответственный период, - заявил мне однажды Никокл, - и он должен осмотрительно выбирать себе наставников. В мире полно лжеучителей. В религии это раскольническая секта Афанасия, а в философии - всевозможные шарлатаны, вроде Либания.
Так я впервые услышал имя учителя и мыслителя, которому суждено было сыграть такую значительную роль в моей судьбе. Без особого интереса я спросил, кто это такой.
Антиохиец - всем известно, что это за народ. Он прошел курс наук в Афинах и около двенадцати лет назад явился к нам в Константинополь преподавать философию. Он был тогда еще молод, но не желал выказывать ни малейшего почтения тем своим коллегам, которые, возможно, были не так мудры, как он, однако, во всяком случае, обладали большим опытом. - Никокл издал что-то вроде стрекотания кузнечика в знойный полдень - засмеялся, что ли? - К тому же он еще и вольнодумец. Все знаменитые константинопольские учителя - христиане, он же - нет. Подобно многим побывавшим в Афинах (и должен сказать, я сожалею о том, что ты так туда рвешься), Либаний исповедует ложную веру наших предков. Он