не зная что, Олег резко развернулся всем корпусом и замер.
На полу в двух шагах от двери, раскинувшись крестом, лежал на спине Дрын – вернее, то, что когда-то было Дрыном, а теперь превратилось в медленно остывающий кусок дохлятины. Форменная куртка у него на груди торчала кровавыми лохмотьями, по выложенному гладкими каменными плитами полу медленно, но верно расползалась лужа примерно такого же размера и цвета, как если бы кто-то разбил здесь бутылку красного вина. Открытые глаза Дрына смотрели в потолок, на лице застыло выражение глупого недоумения.
Над Дрыном стоял давешний фраер – тот самый, в курточке. Теперь Добровольский понял, зачем ему понадобилась курточка в такую несусветную жарищу, – чтобы спрятать обрез, вот зачем! Сейчас этот обрез, бывший когда-то охотничьей двустволкой неслабого калибра, был направлен Добровольскому прямо в живот, в самые что ни на есть кишки. Из одного ствола еще лениво сочился сизый пороховой дымок, другой был черен и пуст, как глазница голого черепа. Взгляд Добровольского помимо его воли метнулся обратно на Дрына и пробежал по его развороченной груди, оценивая степень повреждений. Повреждения были еще те; никакая картечь не могла бы сотворить с человеком такое. Чертов подонок стрелял крупной сечкой – то есть, если кто не в курсе, рублеными гвоздями.
– Отойди от кассы, – глухим голосом сказал налетчик и, когда Добровольский послушно отодвинулся на пару шагов, швырнул Лизке небольшую спортивную сумку. – Клади выручку, быстро! И без фокусов, если хочешь жить. Учти, шалава, шлепнуть я тебя успею даже за секунду до приезда ментов.
Лизка, которая теперь уже не визжала, а, разинув рот, ловила каждое слово, быстро-быстро закивала, выдвинула ящик кассы и принялась трясущимися руками совать в сумку деньги. Денег было – кот наплакал, но Лизка, пережившая уже три ограбления, тянула время в расчете на какую-нибудь счастливую случайность.
Добровольский подумал о дубинке и электрошокере, но это было просто смешно. Какого черта?! Хочет хозяин, чтобы его нормально охраняли – пусть дает нормальное оружие! Хотя... Двуствольный обрез, один ствол уже пустой... Если действовать резко и неожиданно, этот гопник может растеряться и промазать. Пускай бы он поближе подошел, что ли... Надо попытаться, иначе шлепнет, как Дрына. Он же совсем отмороженный, гад!
'Отмороженный гад', будто подслушав его мысли, повернул голову и уставился на Олега черными стеклами солнцезащитных очков. Выглядел он странно – с черными, неправдоподобно густыми волосами почти до плеч, с такой же густой и черной бородой, росшей чуть ли не из-под самых очков, и с усами, полностью скрывавшими рот. Это было не лицо, а какая-то карикатура; в следующее мгновение Добровольский сообразил, что видит не лицо, а всего-навсего парик, темные очки и накладную бороду, под которыми мог скрываться кто угодно, хоть человек-невидимка. Единственное, что было на этом лице своего, полученного от папы с мамой, а не купленного в магазине, так это нос – не слишком крупный, немного вдавленный посередке и наискосок пересеченный старым, едва заметным шрамом, в данный момент круто запудренным. Нос этот и в особенности шрам показались Добровольскому странно знакомыми, и вдруг он сообразил, кто перед ним.
'Э, братан, ты чего, обалдел?!' – хотел спросить Добровольский, но грабитель спустил курок обреза раньше, чем Олег успел открыть рот.
Олега Добровольского швырнуло спиной на полки с обувью, и он, цепляясь коченеющими пальцами за проволочные подставки, рухнул на пол в ворохе разноцветных, пахнущих кожгалантереей и резиной кроссовок. Лизка опять завизжала, но сразу же умолкла, как только дымящийся обрез уставился ей в голову. Теперь он не был заряжен и представлял опасности не больше, чем обыкновенная палка, однако Лизка Митрофанова в таких тонкостях не разбиралась.
– Закончила? – спросил грабитель. – Теперь положи в сумку кассету.
– К-к-какую к-кассету? – заикаясь и даже икая от страха, спросила Лизка.
– К-кассету видеонаблюдения, – передразнил ее грабитель. – Ну, живо!
Лизка трясущимися руками вскрыла шкафчик, где стоял соединенный с камерами слежения видеомагнитофон, вытащила кассету и бросила ее в сумку. Грабитель отобрал у нее сумку, засунул обрез за пояс и одной рукой застегнул куртку.
– Без обид, ладно? – сказал он и спокойно вышел за дверь, в палящий полуденный зной.
Когда дверь за ним захлопнулась, с Лизкой Митрофановой случилась истерика, продолжавшаяся до поздней ночи.
Покинув Третьяковскую галерею через служебный выход и свернув за угол, Глеб Сиверов с огромным облегчением стащил с головы дурацкий черный берет и, за неимением другой тары, засунул его в огромную картонную папку для эскизов, которую нес в левой руке. Затем он вынул из кармана и нацепил на переносицу неизменные темные очки. Глазам сразу стало легче, самочувствие улучшилось, чего нельзя было сказать о настроении.
Настроение ему портила, во-первых, Андронова, которая с безучастным видом шагала рядом и в то же время как будто находилась на расстоянии в миллион световых лет от своего спутника. Вид у нее был такой, что краше в гроб кладут; она и впрямь выглядела живым покойником, и Глеб точно знал, в чем причина.
Десять минут назад Ирина Константиновна закончила последние тесты. Она ничего не сказала, но результат экспертизы читался на ее лице так же ясно, как если бы был отпечатан на лбу крупными буквами. Это, между прочим, тоже не добавляло Сиверову жизнерадостности и оптимизма. С одной стороны, то, что в Третьяковке вместо 'Явления Христа народу' висела копия (выражаясь простым языком, подделка, 'липа'), означало, что они с Федором Филипповичем наконец-то оказались на правильном пути, перестали искать ветра в поле, черпать воду решетом и ловить горстями туман. А с другой стороны... Да пропади оно все пропадом! Даже копия внушала невольный трепет своими размерами, грандиозностью замысла и великолепным исполнением. Оригинал же являл собою воистину бесценное сокровище, с исчезновением которого в том, что принято именовать культурным достоянием нации, возникала огромная, не поддающаяся заполнению дыра.
Возникала... Да нет, не возникала – уже возникла! Ведь картину не просто украли – ее уничтожили, варварски изрезав на куски. Так называемый этюд к ней, на самом деле являвшийся фрагментом уникального хотя бы своими размерами, бесповоротно загубленного ворами полотна, был продемонстрирован профессору Андронову почти полтора месяца назад, а это означало, что картина уже тогда была искромсана на мелкие лоскуты – здесь фигура целиком, там голова, там кисть руки... Даже Глеба при мысли об этом пробирала дрожь; думать о том, что испытывает в данный момент Андронова, ему вообще было жутко. Мало того, что она, искусствовед по призванию, только что узнала о гибели великого произведения искусства; из-за этого произведения погиб ее отец, которого она боготворила, и теперь Ирина Константиновна не могла утешаться мыслью о том, что его смерть была результатом нелепой