учредительный удар, заставляя ее оправдываться: то борщ ему холодный, то капуста слишком кислая, то ложка не та, то стакан не вымыт, то водка тепла. Чем большей была его собственная провинность, тем в более страшных грехах он обвинял родных ему людей. И шло и ехало. Если же не к чему было придраться, то Тимофей Кузьмич выкладывал неубиенный козырь: «Небось, пока меня не было…»
Дальше Кузьмич уже полагался на фантазию и сходу импровизировал.
Доставалось и дочкам:
– Ах вы, шлюхи подзаборные, куда вырядились, куда накрасились? Почему юбки такие короткие? – на всех девках, кроме собственных дочерей, подобные наряды ему нравились.
– У соседки дура моя сидит, – сказал Кузьмич, глядя в мертвый экран телевизора.
Постояв перед зеркалом и вдоволь насмотревшись на свою небритую рожу, Свинарев сдвинул брови и шагнул в душную ночь, даже не подумав закрыть дверь дома. До соседки было недалеко.
Он прошел к ней через огороды. На веранде горел свет – маленькая, не забранная в абажур двадцатипятиваттная лампочка.
Чинно постучавшись, откашлявшись, Кузьмич вошел в дом. Соседка смотрела телевизор.
– Ты, Кузьмич? – не оборачиваясь, спросила она.
– А то кто же? Моя где?
Женщина запахнула полы халата, поправила кружева комбинации бледно-розового цвета и лишь потом поднялась навстречу гостю. То, что соседка не сразу ответила, где его жена, Кузьмичу не понравилось.
– Темнишь, Петровна?
По лицу незамужней соседки пробежала судорога, губы побледнели.
– Ты чего, Кузьмич, взъерепенился? У тебя семья хорошая, крепкая…
– Крепкая, – как эхо повторил Свинарев и сел на подлокотник старого потертого кресла.
В это время на экране телевизора шла постельная сцена. Кузьмич символически плюнул себе под ноги. Чистоту в доме он любил и уважал.
– Мерзость, – сказал он.
– Дело молодое, – развела руками соседка и предложила:
– Может, чайку попьешь?
– Моя дура где? – Кузьмич спросил это так, что в вопросе подразумевал определенный ответ.
– Ты не беспокойся.
– Я спокоен.
– Часов в восемь твои еще дома были. Ты же обещал лишь завтра вернуться.
– Жена всегда должна мужа ждать, – веско отрезал Кузьмин и нервно забарабанил заскорузлыми пальцами по колену.
– Выпил уже? – спросила соседка.
– На свои пил, – уточнил Кузьмин. Он не уважал тех, кто пьет на халяву. – Говори, где?
– Не знаю. Шел бы ты домой, Кузьмин.
– Врешь!
– Со своими бабами сам разбирайся, – обозлилась Петровна.
– Ах ты, падла, сама гуляешь и моих покрываешь?
– Кто твоих дочерей покрывает, сам разбирайся, а я – женщина свободная, незамужняя, что хочу, то и делаю. Чем пить, лучше бы за дочерьми приглядел, а то они связались с черными.
Кузьмич вскочил как ошпаренный. Переспрашивать, кого именно имеет в виду Петровна, смысла не имело. Негров в Ельске отродясь не водилось, а самыми черными из черных считались кавказцы. Их всего двое проживало на Садовой улице – в самом ее конце, поближе к рынку. Кузьмич уже не раз замечал, что кавказцы косятся на его дочерей и, как ему казалось, сладко облизываются.
– Уроды! – произнес он и так хлопнул дверью веранды, что двадцатипятиваттная лампочка погасла, на прощание вспыхнув ярко-синим светом. Веранда погрузилась во тьму, стекла продолжали дребезжать.
Соседка бросилась на крыльцо и крикнула вслед:
– Вернись, Кузьмич! Я со злости сказала!
– Пошла ты… – прозвучало в ответ из кромешной темноты огородов.
Свинарев шел, постепенно набирая скорость.
В свой дом он уже вбежал, грохоча башмаками.
Бросился в спальню, опустился на колени у кровати с огромными белыми подушками. Могло показаться, что мужчина молится, глядя на ковер с оленями. Кузьмич, тяжело дыша, запустил руки под кровать и выдвинул маленький деревянный чемодан с металлическими уголками.
Чемодан был Кузьмичу дорог, именно с ним сорок лет тому назад он вернулся в родной Ельск, отслужив на флоте три года. В чемодане хранились бескозырка, альбом с фотографиями, и то, к чему не имела права прикасаться супруга.
Кузьмич смахнул пыль с крышки чемодана, глубоко погрузился под кровать и, ерзая на животе, вытащил из-под стены завернутое в мешковину охотничье ружье, купленное еще за первые заработанные на шабашке деньги. К нему он не прикасался уже полгода. Погладил вишневый приклад, прижал его к небритой щеке. Переломил стволы, дунул в них, те отозвались гулом – словно ветер гулял в длинных коридорах.
Патроны хранились в чемоданчике, в картонной коробке из-под обуви. Два патрона он затолкал в стволы, еще горсть насыпал в карман пиджака. Но все равно чувствовал, чего-то не хватает. Взгляд упал на ленточку с якорем. Он надел бескозырку, лихо сдвинув ее на затылок, расправил плечи, подтянул живот. , С охотничьим ружьем в руках, в бескозырке, Тимофей Кузьмич Свинарев выглядел грозно.
– Ну, все вам! Чертям тошно станет, боцман, вашу мать! Как-никак, я моряк Тихоокеанского флота, а не какая-нибудь пехота.
В чемоданчике лежал еще и кожаный ремень с тусклой пряжкой. Ремень на животе не сошелся, и Кузьмич повесил его на шею. «В случае чего наверну на руку – черепа раскрою. Вы меня попомните! Это вам не на танцах с малолетками драться!»
Пьяный Кузьмич брел по Садовой улице, поднимая клубы пыли. Земля качалась под ним, как палуба крейсера «Заря Октября», на котором он прослужил три года. Даже если бы его кто-нибудь встретил на улице, то остановить вряд ли рискнул бы, прижался бы к забору. Но Кузьмину никто, кроме кота, не повстречался.
Кузьмич вскинул ружье, но даже не успел взвести курки. Кот мгновенно просочился сквозь забор. Кузьмич присел на корточки и удивился, как в такую узкую щель мог проскочить кот. «От страха плоским стал», – Кузьмич рос в собственных глазах.
– Животное, – пробормотал он, подходя к дому кавказцев, все окна которого пылали дьявольским огнем. Издалека можно было подумать, что там бушует пожар. Гремела музыка, которая еще больше разозлила Кузьмича. – Ах вы, стервы!
Кузьмич толкнул калитку и по бетонной дорожке подошел к дому. На этот раз курки он взвел заблаговременно, ружье держал в правой руке стволами вверх.
Послышался голос одной из дочерей:
– Колготки порвешь!
– Новые куплю.
Отодвинув стволами занавеску, он заглянул в комнату. Младшая дочка стояла с сигаретой в стороне, старшая сидела на диване между двумя мужчинами, черными, кудрявыми, остроносыми. Рука одного – волосатая лапа – лежала на колене дочки, второй кавказец обнимал ее за плечи. На столе стояли две бутылки шампанского: одна начатая, другая пустая.
– Стервы, – пробормотал Кузьмин.
Свинарева больше всего обидело то, что его появление осталось незамеченным.
– Стервы! – крикнул он уже во весь голос, перекрывая музыку.
Рука кавказца медленно сползла с круглого колена девушки и повисла, словно плеть. Кузьмич поводил стволами, словно выбирал, кого из рыночных торговцев первым отправить на тот свет.
Младшая дочка взвизгнула. Сигарета выпала из ее пальцев и задымилась на полу.
– Домой, стервы!
– Папа!
Дочка присела. Отцу спьяну померещилось, что она, уменьшаясь, превращается в ребенка.