собака.
Татьяна Андреевна заплакала от досады, от тревоги за Рамона — мало ли что может сделать этот мальчик. Только сейчас она сообразила, как трудно ему, иностранцу, понять нашу застенчивую простоту.
Как это она проглядела его любовь! И что за дурь, за недогадливость — смеяться над человеком только потому, что для него, как и для многих его соотечественников, театральность стала второй натурой.
Она быстро пошла вдоль полосы прибоя к городу, туда, где небо осветилось под тучами. Ноги проваливались в намытом волнами песке. Начал накрапывать дождь.
Домой она вернулась в полночь, совершенно измученная, растерянная. В дверную ручку была засунута записка. Татьяна Андреевна вынула ее и тут же, на лестнице, под тусклой лампочкой прочла.
«Я вас проклинаю, — писал Рамон. — Я теперь смеюсь над всем так же, как вы смеялись надо мной».
Ночью у Татьяны Андреевны поднялся озноб, жар, а наутро она не смогла уже встать.
Она написала Рамону коротенькое письмо и отправила его по почте на «Коимбру». Просила Рамона обязательно зайти к ней, писала, что она больна, но он не ответил и не пришел.
«Все равно, поправлюсь, притащу его к себе, растормошу, и мы снова будем друзьями», — решила Татьяна Андреевна.
Но когда она выздоровела, «Коимбры» уже не было в Одессе. Она ушла в Феодосию и стояла там на рейде, дожидаясь своей участи.
Татьяна Андреевна узнала, что Рамон находится на «Коимбре», и немного успокоилась. Она снова решилась написать ему, но все, что начинала писать, казалось ей скучным, смахивало на нравоучение. В конце концов подумала, что лучше отложить письмо, пока у Рамона не притупится первая боль.
Через две недели после выздоровления Татьяна Андреевна уехала в Новгород.
Глава 12
Весь следующий день Татьяна Андреевна пролежала с головной болью. Несколько раз к ней заходили Вермель, Швейцер. По их глазам она видела, что они встревожены, улыбалась им и успокаивала: «Ничего, это у меня иногда бывает».
Утром в Михайловское прибегали лыжники, но Швейцер не пустил девушек к Татьяне Андреевне — она как раз в это время уснула.
Проснулась Татьяна Андреевна в сумерки и несколько минут широко открытыми глазами оглядывала комнату, припоминала, как сюда попала. Боль прошла.
В соседней комнате за освещенным столом сидели Швейцер, Вермель и Пахомов и вполголоса разговаривали.
Она окликнула Вермеля и попросила закрыть дверь — ей лучше, и она будет одеваться. Вермель закрыл дверь, и тотчас в соседней комнате зашумели. Засмеялся Швейцер. Вермель начал что-то доказывать ему сердитым голосом, а Мария Прохоровна внесла самовар и сказала Вермелю, растягивая слова и явно кокетничая:
— Я на вас пасьянс разложила. И можете себе представить, такой затруднительный пасьянс, а вышел.
— Не люблю я, милая, ваших пасьянсов, — рассердился Вермель. — Увольте меня, пожалуйста.
Татьяна Андреевна долго умывалась. Огня не было. В окна светила луна. Вода лилась из кувшина в таз белой лунной струёй.
Оживленная, свежая, Татьяна Андреевна вышла в соседнюю комнату.
Швейцеру очень хотелось сейчас же расспросить ее о Каролине Сабанской, но он заметил угрожающий взгляд Вермеля и смолчал. Вермель был убежден, что головная боль у Татьяны Андреевны началась из-за вчерашней истории с портретом, и запретил Швейцеру разговоры об этом.
— Ты, — сказал он Швейцеру, — пушкинист несчастный! Чтоб ты не смел сегодня приставать к ней с Сабанской и со всей этой генеалогией! Слышишь?
— Вот глупости! — пробормотал Швейцер. — Ну, хорошо. Но пойми, какие удивительные вещи можно открыть вот так, из-за случайной встречи.
— Успеешь открыть. У тебя в запасе еще весь завтрашний день.
Швейцер пожал плечами.
После чая решили пойти в лес, в сторону Петровского — усадьбы, где жил пушкинский дед Ганнибал.
Стояла насквозь прозрачная ночь. Месяц склонился над дорогой.
Безмолвие, глубина ночи, странный ее блеск — были видны даже высохшие стебли бессмертников, стоявшие, как вехи, в снегу, — все это поразило Татьяну Андреевну. Она подумала, что есть же вещи, излечивающие несчастье, заставляющие забыть обиды и неудачи. Она вспомнила о Рамоне. Вот эта ночь, белеющая просеками и полянами, медленно идущая вместе с течением звезд к далекому рассвету, — она ведь могла вернуть спокойствие многим измученным людям.
А рассвет даже не синел над равнинами и лесами. Он был далеко, по ту сторону огромной Земли. Единственным его отблеском, рассеянным и бесстрастным, был лунный свет — отражение дня на свинцовой поверхности мертвой от рождения планеты.
Вермель остановился, посмотрел на небо.
— Когда я был мальчишкой, — сказал он, — я думал, что звезды можно пересчитать за одну ночь. Эх, Миша, Миша! Возимся мы всю жизнь с дегтем, а не с красками. Какими красками, скажите вы мне, можно написать это ночное небо? Чепуховая наша работа!
Все говорили громко до тех пор, пока не вышли на Ручьевую гору. С горы открылись ночные леса. Они подымались над оврагами, наполовину засыпанными снегом. Они расстилались внизу, залитые голубоватым воздухом ночи. Это был величавый мир теней, снежных пещер, черной хвои, непробудного сна.
В лесу послышался резкий звук. Он был похож на выстрел. Ночь будто вздрогнула, сделалась светлее.
— Что это? — встревожился Швейцер.
— Должно быть, треснуло дерево, — сказал Пахомов. — От мороза. Вообще вся эта ночь напоминает переохлажденную воду.
— Опять, Миша, вы взялись за свое, — пробормотал Вермель. — Интересно, что вы еще выдумаете? Пахомов промолчал.
— Ну что же вы? — промолвила с упреком Татьяна Андреевна. — Почему замолчали?
— Да так… Чуть не сказал глупость.
— А вы скажите эту глупость только мне одной, — попросила Татьяна Андреевна.
— Не нужно.
— Нет, скажите!
— Вы знаете, что такое переохлажденная вода?
— Нет.
— Если воду охлаждать осторожно и медленно, она долго не будет замерзать. Термометр ниже нуля, а вода все еще будет жидкая. Но лишь только щелкнешь пальцем по стакану с такой водой, и вся она внезапно, в одно мгновение превратится в лед.
— При чем же здесь ночь? — спросила Татьяна Андреевна.
— Да так… Все кажется, что стоит крикнуть — и эта ночь сразу превратится в глыбу черного льда. И мы окажемся внутри ледяной глыбы.
Вермель как-то театрально захохотал.
— Ха-ха! — сказал он. — И еще раз ха!
На Ручьевой горе стояли долго. Месяц опускался к земле, покрывался красноватым пеплом. Швейцер