выстреливаемое из паровозной трубы, вот уже слышны шум, вздохи паровоза и стук колёс. Поезд всё ближе и ближе, все больше вырастает в размерах грудь паровоза, и теперь уже видно, что он украшен зелёным и красным — хвоей и флагами. И в эту минуту, покрывая все: говор людей и шум поезда, грянул невидимый доселе оркестр.
И вот поезд уже у перрона, улыбающийся машинист выглянул из кабины паровоза, и я увидела, что окна вагонов открыты и сотни детских головок высунулись в окна. Все, кто был на перроне, бросились к вагонам и дверям. Крики: «Серёжа!», «Боренька!», «Лена!», «Мама!», «Мамочка!» — заглушили никому не нужный оркестр, и я, беспомощно оглядываясь вокруг, почувствовала, что и моё лицо мокро от слёз. Прозвучал громкий ребячий крик:
— Те-тя Ли-да!
Туман застилает мои глаза, я ищу того, кто выкрикнул эти два слова; мучительные, давно забытые ощущения охватывают меня. Я обвожу ничего не видящими глазами окна вагонов и вдруг снова, теперь уже совсем близко, слышу:
— Те-тя Ли-да!
Я молниеносно повернулась и увидела в одном из вагонных окон милое, родное, постаревшее лицо Анны Васильевны и рядом с ней, над её плечом, круглую стриженую мальчишескую головку. Это он кричит «тётя Лида», и я, пробившись сквозь толпу обнимающихся, целующихся детей и взрослых, бросаюсь к окну.
— Колька, Колька, родной! Коля! — кричу я.
И снова гремел оркестр и произносились речи. Их слушали взрослые люди с детьми на руках. Детей забрасывали цветами. Потом мы ехали в автобусе, украшенном хвоей и красными лентами.
— Ну вот мы и вместе, — вздохнула Анна Васильевна, когда машина тронулась.
Я оглядела детей. В автобусе было семь мальчиков и двенадцать девочек. Почти никого из них я не знала. Анна Васильевна рассказала мне, что дети, которые были тогда в детском доме, живут теперь в семьях: некоторых взяли родственники, других усыновили чужие люди. Детский дом всё время пополнялся новыми эвакуированными детьми из Ленинграда. Из ветеранов остался только Коля.
И вот он стоял теперь на коленях на кожаном сиденье рядом со мной, выросший, одиннадцатилетний, круглоголовый мальчишка, и неотрывно смотрел в окно на улицы, по которым мы проезжали.
— Ну как Ленинград, Коля? — спросила я. Колька повернул голову и сказал:
— Здорово! Фанеры нет, окна цельные…
Я смотрела в его глаза. Я помнила страшный, незабываемый взгляд Кольки, взгляд затравленного волчонка. Сейчас это были обыкновенные, живые глаза подростка, — может быть, только слишком пристальные и спокойные.
— А я тебя помнил, тётя Лида, — улыбнулся Коля, отворачиваясь от окна. — Всё время помнил. У нас всех ребят усыновили, а меня не берут. Злой, говорят, больно. Вот я и думаю: ладно, у меня тётя Лида есть. — Он говорил задорно, даже с вызовом. — А потом думаю: ну ладно, те, которых усыновили, в Ленинград не вернутся, родители-то их постоянно в Сибири живут. А я, думаю, вернусь!
— А тебе очень хотелось вернуться? — спросила я, поглаживая его стриженую голову.
— В Ленинград-то? — переспросил Коля. — А как же? Не вернули бы, так я бы пешком убег. — В его глазах мелькнули упрямые огоньки.
Я молчала, гладила голову Коли, чувствуя огромную нежность к этому круглоголовому мальчику с умными, спокойными глазами.
У большого серого дома с колоннами нам пришлось расстаться. Здесь детям предстояло пройти медосмотр, отдохнуть и разъехаться в приготовленные для них стационары.
— Придёшь, тётя Лида? — спросил Коля на прощание, не спуская с меня своих внимательных глаз.
— Конечно, конечно, приду, — ответила я и подумала: «Разве я могу не прийти?»
В понедельник я решила пойти к Каргину и поговорить относительно поступления Саши в нашу газету. Саша уже был в райкоме, и там сказали, что они не будут возражать против поступления, если с завода пришлют требование.
Я не сказала Саше, что пойду к Каргину, — он очень самолюбив и один раз уже сказал мне, что не любит протекционизма. Однако я всё же решила пойти. За эти дни я уже свыклась с мыслью, что мы с Сашей будем работать вместе.
Кроме того, ведь это был Каргин, — к другому я и сама бы не пошла. Мне кажется, что за это время я уже достаточно хорошо узнала Василия Степановича. Каргин был очень внимателен к людям и любопытен. Видимо, не холодный интерес исследователя руководил им. Каргин любил людей. В нём жило какое-то постоянное чувство ответственности за всё, что происходит вокруг. Создавалось впечатление, что он считает себя ответственным не только за свой завод, но и за всех людей, за всю страну.
Когда я вошла в партком, технический секретарь остановил меня.
— Подождать придётся, — предупредил он. — Тут один товарищ вызван.
Я уселась в сторонке у стены. Скоро через комнату быстрой походкой прошёл главный металлург Абросимов. Не замечая меня, он направился к двери Каргина, бросив на ходу;
— У себя?
— Ждёт, — ответил секретарь.
Мне вдруг показалось, что разговор пойдёт о нашей лаборатории.
— Привет, товарищ Абросимов, — услышала я из-за стены. Голос Каргина хорошо слышен из-за тонкой перегородки. Послышался шум отодвигаемого стула и снова голос Каргина:
— Мне хотелось поговорить с вами кое о чём, Николай Гаврилович, если хотите — посоветоваться, узнать ваше мнение
— К вашим услугам, Василий Степанович, — ответил Абросимов.
— Вот какое дело… — нерешительно начал Каргин, и я услышала то приближающиеся, то удаляющиеся шаги: очевидно, Каргин начал ходить по кабинету. — Вот какое дело, — после паузы повторил Каргин. — Вы помните, дня три тому назад мы проводили совещание в механическом цехе. Я пришёл в самом конце, должно быть, вы меня не заметили. Да и мудрено было заметить, дым стоял коромыслом, я тоже насилу разобрал, кто там присутствует. Спорили крепко. Вы помните, о чём?
— Ну, конечно, — ответил Абросимов, — это было одно из наших так называемых творческих совещаний. Речь, по-моему, шла о нормах для техконтроля.
— Правильно, о нормах. Вот я и зашёл. Сначала, повторяю, дым, ничего не видать, прямо какая-то газовая атака. И спорят, здорово спорят.
— Инженер Валуев очень толково выступал, — заметил Абросимов.
— Толково? — переспросил Каргин. — Вы преуменьшаете, товарищ Абросимов. Валуев выступал блестяще, талантливо. И разве он один? Когда я зашёл в кабинет и послушал минут десять, первой моей мыслью было: «Вот где бьётся творческая мысль, вот где настоящее горение». Вы помните, Николай Гаврилович, о чём конкретно шла речь?
— Если не ошибаюсь, о нормах для браковки крылатки насоса, — ответил Абросимов.
— Совершенно правильно, — подхватил Каргин. — Инженер Валуев доказывал, что, если рабочий сточит внутренний бортик на миллиметр больше, крылатку надо браковать. Вы знаете, всё это было так здорово, что меня прямо-таки захватило! Спорщики поворачивали в руках деталь, рассматривали чертежи, производили тут же на листах бумаги математические расчёты. На первый взгляд — настоящая классическая творческая дискуссия.
— Я немного не понимаю, Василий Степанович, — раздался голос Абросимова. — Вы что, иронизируете? Ведь совещание инженеров, естественно, отличается от заседания, скажем, парткома. Наверно, вы были бы очень удивлены, если бы, придя в тот же механический цех, услышали дискуссию о политической работе. Инженеры говорят о производстве: расчёты, детали — все это им необходимо. А насчёт дыма…
— Дело не в дыме! — вдруг резко повысил голос Каргин. — Я утверждаю, уважаемый товарищ Абросимов, что вся эта ваша творческая дискуссия гроша ломаного не стоит, что все это мимикрия, пусть