мраком.
Мы вошли в ворота. Через несколько минут глаза мои привыкли к темноте, и я различила полукруглую площадку, скамейки, расставленные по краю, и в центре небольшой фонтан. Всё это казалось сейчас очень тёмным и безжизненным, и мне очень захотелось побывать здесь в яркий, солнечный день, и чтобы фонтан бил невысокой чистой струёй.
— Пойдёмте ниже, — предложил Василий Степанович, беря меня и Ирину под руки и увлекая нас в круто спускающуюся аллею.
Мои ноги скользили по жидкой грязи, и я должна была держаться за низкую изгородь, идущую по обеим сторонам аллеи, чтобы не упасть.
— Тут у меня местечко есть одно любимое, — проговорил Каргин, как бы в ответ на моё недоумение. — Летом тут хорошо было. Скоро в Ленинграде ещё два парка будет. Парки Победы.
Мы свернули вправо. Метрах в десяти от поворота я увидела маленькую террасу. Она была совершенно открыта, без навеса, просто площадка и на ней скамейки. Внизу под нами я увидела большую, уставленную скамейками площадь и павильон для оркестра, похожий на чёрную раскрытую пасть.
Здесь было уже совсем тихо и пустынно, только темнота обступала нас со всех сторон, сгущаясь там, где были деревья.
— Вот и пришли, — сказал Василий Степанович, усевшись на скамейку и облокотившись на перила. — Летом на эту скамейку большой спрос у влюблённых.
— Вы тоже приходили сюда в этом качестве? — спросила я.
— Нет, — не сразу ответил Каргин, — не в этом. Я и бывал-то здесь всего раза два или три. Первый раз случайно забрёл ночью, когда с завода шёл. Голова очень болела. Потом ещё как-то раз приходил. Здесь очень хорошо думать.
Внезапно обстановка перестала казаться мне необычной. Сейчас я чувствовала себя так, будто все вокруг совершенно естественно и всё происходит именно так, как и должно происходить.
— А вот я уже очень давно не размышляла, — сказала Ирина, глядя в темноту, — очень давно. Была война, и как-то страшно было думать.
— А о будущем? — спросил Каргин.
— И о будущем. Пожалуй, я слишком много видела горя, чтобы быть счастливой одними внешними послевоенными радостями: освещёнными улицами, тишиной, спокойными, без воздушных тревог ночами.
— Но кто думал только об этом? — прервал её Каргин.
— А о другом мне было трудно мечтать.
Они говорили все о том же, что и там, у окна, но здесь была я, и поэтому они говорили другими словами.
— А о чём вы мечтали перед концом войны? Чего бы вам хотелось? — спросила Каргина Ирина, и я почувствовала, что она имеет право задавать ему такие вопросы.
— Мне хотелось, — спокойно ответил Каргин, — остаться на заводе с теми же людьми, которым я говорил, что для победы надо отказать себе во многом, надо по суткам не выходить из цехов, которым мы, большевики, говорили, что надо забыть о личных горестях и заботах. Миллионы людей верили нам, потому что знали: мы говорим от имени партии. И когда мы победили, народ ещё раз убедился, что партия была права. И мне хочется и в дни мира идти с этими людьми… Война кончилась, — продолжал Каргин, — но людям ещё трудно живётся. И я знаю — не просто верю, а знаю, — что, для того чтобы жилось легко, надо работать, работать не покладая рук. А после такой войны это не так просто, надо преодолеть усталость. И вот мне хочется опять быть с теми же людьми, с людьми, которые нам, большевикам, верят, помогать им преодолевать усталость и дойти вместе до тех дней, когда будет легко и счастливо житься.
И вдруг мне показалось — или это интонация его голоса изменилась, — что он, Василий Степанович, говорит какие-то новые, никогда не слышанные мною слова.
— Я получил письмо из Сибири, из нашего филиала, — сказал вдруг без всякого перехода Каргин. — Трудно им.
«При чём тут филиал?»—подумала я, хотя знала, о чём шла речь. Филиалом считался завод в далёком сибирском городке, куда во время войны эвакуировались наши цехи. Этот завод расширяется и скоро станет чуть ли не таким, как наш.
— Трудно им, — повторил Каргин. — Они получили большое самостоятельное задание. Будут производить сельскохозяйственные машины. А опыта ещё нет. Привыкли к танкам, к пушкам. План им дали серьёзный. С кадрами плохо. Наших-то мы почти всех вернули. Холодно там. Зимой, пишут, до шестидесяти доходит. Трудно. И люди очень нужны, эх, как нужны умелые, опытные работники!
Каргин замолчал, будто забыл о том, что кто-то слушает его.
Ирина сидела рядом со мной, опустив голову, и молчала. Мне очень хотелось узнать, о чём думала она сейчас.
И вдруг я, повинуясь какому-то внутреннему голосу, встала.
— Куда ты? — как-то испуганно произнесла Ирина.
— Да меня же Саша ждёт! — крикнула я уже из темноты. — До свидания, до завтра!
Я почувствовала, что должна оставить их одних, и шла всё быстрее и быстрее.
Уже выйдя из парка, я вспомнила, что так и не поговорила с Каргиным о Саше. «Сегодня это было бы не к месту», — подумала я и решила, что зайду к Каргину в партком.
На обратном пути, проходя мимо дома Ирины, я увидела Иванова. Он сидел у двери на вынесенном из квартиры стуле — его обычная ежевечерняя привычка. Я постаралась как можно быстрее и незаметнее пройти мимо старика, но он окликнул меня.
— Ну, как, — спросил Иванов, когда я подошла к нему, — ушли?
Он посмотрел на меня строго, ни капли смущения, которое поразило меня при недавней встрече, не было на его лице. — Ушли, — ответила я, — в парк.
— Так, — как бы про себя проговорил Иванов, и его серые усы зашевелились. — Как думаешь, выйдет у них дело?
Эта неожиданная прямолинейность смутила меня. — Про что вы? — спросила я.
— Сама знаешь, про что, — так же строго продолжал Иванов, — про дело говорю. Вздохнуть ей надо, Иришке. Жизнь не остановишь — сам в дураках останешься… А он человек стоящий. Требовательный только, к людям требовательный. Ну ладно, иди себе.
Дома меня ждало письмо. Это было письмо из далёкого восточного города. Писала Анна Васильевна, та самая Анна Васильевна, с которой я работала в детском доме во время блокады. В письме она сообщала, что детские дома возвращаются из эвакуации и приедут в Ленинград, очевидно, в воскресенье.
Письмо пришло в субботу. За ужином я показала Саше письмо.
— Я хочу поехать на вокзал, встретить.
— Конечно, поезжай, — сказал Саша — он ловил всё время выскальзывающий из-под вилки гриб — и добавил — Может быть, мне тоже поехать?
Было решено, что я поеду одна.
В ту ночь я долго не могла заснуть.
Саша ещё спал, когда я тихонько, чтобы не разбудить его, выскользнула из комнаты. Я приехала на вокзал и заметила, что перрон сегодня имеет необычный вид. Он был украшен флагами, и мужчины и женщины не походили на обычных встречающих.
Стрелка медленно двигалась по белому циферблату. Размеренным шагом прогуливался по перрону высокий железнодорожник с морщинистым бесстрастным лицом. Всем видом он говорил: «Ну вот, я и сделал всё, что было нужно. Больше от меня ничего не зависит. Теперь все надо предоставить естественному ходу событий».
Но вот люди задвигались, засуетились, те, что сидели, встали, разговоры смолкли, тревожное ожидание отразилось на лицах уже совсем ясно, и я почувствовала, что и меня охватывает странное, щемящее чувство. Все напряжённо смотрели туда, где железнодорожные пути сливаются в одну чёрную полосу. И наконец далеко-далеко появилось едва заметное облачко пара.
Женщины начали плакать, слёзы покатились и по лицам многих мужчин. Люди побежали вперёд, словно желая встретить поезд на полпути. Поезд приближался ежесекундно, взлетало вверх белое облачко,