— Они его будут расстреливать, — прошептал Ольшанский.
Самолёты развернулись и снова стали заходить на истребитель. Когда они вторично пронеслись над нами и снежная пыль взвилась совсем рядом, я крикнул:
— К самолёту! — вскочил и побежал.
Ольшанский бежал за мной. Надо было успеть добежать до самолёта, пока немцы не развернутся. Там всё-таки было укрытие. Мы успели. Я добежал первый и с размаху нырнул под мотор. Ольшанский повалился на меня. Лётчик лежал на спине и сжимал в руке наган.
— Полегче, ребята, — прохрипел он.
Мы прижались друг к другу. Пули ударили в металл над нашими головами.
Казалось, что этому не будет конца. Самолёты разворачивались, проносились над нами на бреющем полёте, палили из пулемётов и пушек и поднимали вокруг снежную бурю. И каждый раз, когда они проносились, лётчик произносил только два слова: «Ни черта!»
Потом они улетели. Мы вылезли из-под мотора. Не было ничего более приятного, чем видеть, как удаляются «мессершмитты». Лётчик вылез следом за нами. Меховой комбинезон висел на нём клочьями. Он встал, похлопал рукой по мотору и сказал:
— Ни черта! Выручил. Ленинградская вещь!
— Ранен? — спросил я.
— Ни черта! — хрипло ответил лётчик.
Но я увидел на снегу, там, где он лежал, красное пятно.
— Посмотри получше, — сказал я, — сгоряча не чувствуешь.
Лётчик похлопал себя по груди и по бёдрам.
— Руки есть, ноги тоже есть. И башка есть, — сказал он.
— А кровь откуда? — спросил я, показывая на снег.
— Кровь? — Лётчик посмотрел на снег и повторил растерян но: — Кровь?.. Да, кровь.
Но тут я сам увидел кровь на его валенке. Очевидно, он был ранен в левую ногу.
— Снимай валенок, — сказал я.
— Да ни черта! — махнул рукой лётчик.
— Сейчас — ни черта, а потом — без ноги! — крикнул я. — Садись!
Лётчик сел в снег, и я стал стягивать с него валенок.
— Больно? — спросил я. Мне важно было знать, задета ли кость.
— И ничего не больно, — буркнул лётчик.
В валенке скопилось много запёкшейся крови. Я завернул штанину. Рана была небольшой. Бинт оказался у лётчика в сумке. Я перевязал рану и укутал ногу.
— Теперь пойдём в санбат, — сказал я. — Вдвоём мы тебя доведём. Это рядом. Километра три.
— Никуда я не пойду, — ответил лётчик. — Что вы, в уме — машину бросить? Идите-ка лучше сами, пусть полуторку пришлют да бойцов, охрану поставить.
— Ладно, — сказал я. — Ольшанский останется здесь. — Мефистофель кивнул. — А за тобой приедут через полчаса.
Мы уложили лётчика на снегу под мотором, и я зашагал по направлению к санбату.
Холодный ветер крепчал с каждой минутой, и было трудно устоять на льду.
Я прошёл около километра и увидел полуторку, которая, громыхая цепями, неслась мне навстречу. Когда она была уже близко от меня, я рассмотрел красный крест на переднем стекле. Я поднял руку, и машина, поравнявшись со мной, замедлила ход.
— Там лётчик раненый! — крикнул я.
— Знаем! — ответил из кабины женский голос, и машина снова понеслась.
Идти было очень трудно. Поднялся штормовой, ледяной ветер. Трассу заносило снегом. Я шёл сквозь туман. Валенки мои проваливались в сугробы и снег набивался за голенища. За лётчика я был теперь спокоен. Через несколько минут машина будет у самолёта. Очевидно, в санбате видели, как он снизился, и выслали машину.
Теперь я уже не думал о лётчике. Я думал о Лиде. Уже не сдерживал себя, а шёл и повторял: «К ней, к ней…» — и мне было легче идти.
Наконец я увидел большую санитарную палатку. Она стояла в стороне от трассы. Было уже темно. У входа лежали на снегу розовые отблески, — очевидно, в палатке топилась печь. Я приподнял мокрый от снега полог и вошёл.
У входа действительно топилась печурка, а дальше в полумраке я увидел людей, сидящих на топчане.
Я поздоровался и для проверки прежде всего сказал о лётчике.
— Знаем, знаем, — ответил мне кто-то из полумрака, — уже машина пошла.
Значит, всё было в порядке.
Теперь я различал сидящих на топчане людей. Их было двое: военврач третьего ранга и военфельдшер. Они пили чай. Я представился, и военврач налил мне кружку чаю.
— Согревайтесь, — сказал он. — Ну, как там, на Большой земле?
Я пил, обжигаясь, горячий чай и рассказывал о Большой земле. Они, сидящие здесь, на льду, были «буфером» между Большой землёй и Ленинградом. Для них было одинаково интересно и то, что происходит в Питере, и то, что происходит там, за Ладогой.
А потом я спросил, стараясь говорить как можно спокойнее, не знают ли они, где работает… я назвал фамилию.
— Как же, — спокойно ответил военврач, — у нас работает.
Мне показалось, что это сказал не он. Мне показалось, что я слышу свой собственный голос.
— У вас? — повторил я.
— Именно, — ответил военврач. — Вернее, работала. Сегодня уехала в распоряжение фронта. Да вы говорите, что встретили санитарную машину? Вот она на ней и поехала.
Я вскочил.
— Но ведь машина вернётся?
— Зачем же ей возвращаться? Лётчика повезут прямо в Питер, в госпиталь.
Я выбежал из палатки. Завывал холодный, штормовой ветер, и острый снег бил в лицо. Где-то на трассе буксовала машина, и издали слышались артиллерийские разрывы, и было темно, совершенно темно…
— Куда это вы сорвались? — спросил врач, когда я вернулся в палатку.
— У самолёта остался товарищ, — ответил я. — Хотел посмотреть, не идёт ли он.
— Ну, сейчас нас отыскать трудно, — сказал врач. — Мы — как папанинцы на льдине. Он, наверно, вернулся с машиной в Ленинград.
— Да, — согласился я, — наверно, он вернулся.
Было мучительно думать, что Ольшанский сейчас вместе с ней в машине… Если бы они хоть разговорились и Ольшанский сказал, с кем он ходил по Ладоге… Но на это было мало надежды. Она, наверно, останется в кабине, а он сядет в кузов. Доехав до города, он постучит шофёру и выпрыгнет. Вот и всё. Но, может быть, в кабину посадили раненого лётчика? Конечно, они посадили его в кабину, если он ещё в состоянии сидеть. И тогда она с Ольшанским едет в кузове. Ольшанский — общительный тип…
Я сидел и думал: «Если бы он с ней заговорил! Ну вот, они сидят в кузове, и он закрывает ей ноги плащ-палаткой, — разве это не повод для разговора? Или он просто спрашивает, до какого места пойдёт машина. Наконец, надо же ему написать о Ладоге свою «пару очерков». Неужели он не затеет разговора о трассе? «О людях» — как принято выражаться…»
Отчаяние охватило меня. Мне казалось, что я слышу их разговор, десятки вопросов, которые задаёт Ольшанский, и её ответы, тогда как ему нужно сказать всего два слова…
Завывал ветер. Полотнища палатки колыхались, и верёвки, привязанные к колышкам, вбитым в деревянный настил, натягивались, как струны. Были минуты, когда казалось, что порыв ветра опрокинет палатку, раскидает по льду людей, топчаны, горящие в печке дрова, исхлещет всё острым, колющим снегом.
— Даёт жизни! — сказал военфельдшер.