Мы остервенело толкали машину, но она не двигалась. Я чувствовал, что с меня катится пот. Я ощущал его липкие струйки под рубашкой. Мы толкали машину и под команду и вразброд, но она будто примёрзла ко льду.
— К чертям! — закричал врач, подходя к кабине. — Иди ложись в постель, а у машины поставим часового. Так до утра без толку пробьёмся.
Шофёр выскочил из кабины.
— Да нет же, товарищ военврач, — сказал он, и мне послышались слёзы в его голосе, — сдвинем мы её, честное слово, сдвинем! Вот погодите, я под колёса постелю. — Он быстро снял полушубок и подпихнул его под правое колесо. — Ну, ещё разок двинем!
Снова хлопнула дверца кабины и затарахтел мотор. Мы снова стали толкать машину. Мне казалось, что мы упираемся в борт с такой силой, что ноги проломят лёд. Внезапно я почувствовал, как борт машины медленно уходит из-под наших рук.
— Пошла! — закричали все. — Пошла!
Машина двигалась. Мы шли за ней, подпирая борт руками. Так мы выкатили машину на трассу.
— Ну, спасибо вам! — крикнул из кабины шофёр. — Я уже не вылезу, боюсь, мотор сдаст. Спасибо вам!
Он дал газ, мотор затарахтел сильнее, и машина, гремя цепями, провалилась в темноту.
— Стой, стой! — неистово закричал врач. — Полушубок оставил, дурья башка!
Он схватил лежащий на снегу полушубок и побежал в темноту.
— Как приедешь — в госпиталь немедленно! — услышал я его голос. Затем загремели цепи.
Он вернулся.
— Ну, пошли, — сказал он усталым, упавшим голосом.
Мы шли молча. Обратный путь показался мне более коротким. В палатке было очень холодно. Печка погасла. Каша в тарелках покрылась тонкой ледяной коркой. Врач устало опустился на топчан.
— Это преступление, что я его отпустил, — вздохнул он. — Каждую ночь я совершаю такое преступление и говорю себе: это в последний раз. И опять то же самое. Я кричу и ругаюсь — не помогает. Нечего тут делать медику! — выкрикнул он злобно. — Смирнов! Растопить печку!
Смирнов кубарем скатился с топчана, на который только что забрался. Видимо, он знал характер своего начальника.
— Агитирует меня, сукин сын! — бормотал врач в бороду. — Ленинградский груз! Агитатор! — Потом он повернулся ко мне. — А вот если этого гаврика посадить на тот самолёт, а того лётчика на полуторку… Что будет?
Я молчал.
— То же самое будет, вот что! Все они такие! — Врач взял тарелку с кашей и раздавил ложкой ледяную корку. — Сейчас будем разогревать кашу, — спокойно объявил он.
Я посмотрел на часы. Было четыре часа утра. Я предложил просто лечь спать.
— Мы будем есть кашу, — повторил врач.
Он лёг на спину, раскинув руки, свесив ноги вниз.
— Дурацкая профессия: медик на льду, — сказал он. — Приходится больше ругаться и толкать машины, чем лечить.
— Никто вас не заставляет толкать машины, — возразил я. — Этот шофёр вас и не просил толкать машину.
— Вас он тоже не просил, — возразил врач. К нему уже вернулось его благодушно-ироническое настроение. — Верно? Теперь вспомните, что вы здесь только несколько часов, а я уже два месяца.
Смирнов раздувал печку. Маленький огонёк уже облизывал обуглившиеся поленья.
— Кашу будешь есть, Смирнов? — спросил врач. — Нет? Тогда ложись.
Я подсел к печке на место фельдшера. Поленья весело потрескивали, печь нагревалась быстро.
— Вы какой-то странный корреспондент, — лениво заметил врач. — Сидите и молчите. Почему вы не просите показать вам лучших людей, орденоносцев и медаленосцев? Что вы, устали, что ли? Или, может быть, больны? Тогда мы вас вылечим.
Я ответил, что здоров.
— Врёте вы всё, — сказал врач. — Я знаю, зачем вы приехали. Вам Лиду надо было. Так ведь?
Я вздрогнул и выпрямился. Это было слишком неожиданно.
— Вы ошибаетесь, — пробормотал я, приходя в себя. — Я, конечно, хотел бы её увидеть. Мы не виделись очень давно. Но я и написать что-нибудь хотел бы… — Я чуть не сказал: «Пару очерков».
Он подошёл ко мне, опустил руки на мои плечи и посмотрел прямо в глаза.
— Так вот, — сказал он, — она служила здесь у меня фельдшерицей… Она пришла добровольно, — не знаю, известно ли вам об этом. Когда она пришла, трассу только ещё прокладывали. Лёд был тонкий, «дышал», когда по нему ходили. Эта женщина чем-то напоминала мою жену. — Он говорил сухо и бесстрастно, будто диктовал историю болезни. — Мы жили втроём: я, Смирнов и она. Спали вот на этих нарах. Она работала хорошо: из неё вышел бы отличный врач. Вам, может быть, кажется, что наша работа здесь — мелочь, чепуха? — спросил он внезапно резко.
— Нет, мне это не кажется, — возразил я.
— Мы здесь у пульса стоим, понимаете, у пульса!.. По этой ладожской жиле страна кровь в Ленинград вливает… свежую кровь… Только вы знаете, каково медикам на льду. Приходилось делать всё. И она делала всё. Она была упрямая! Лезла всегда куда не надо. Один раз попала в прорубь. Я думал, что схватит воспаление лёгких, но ничего, обошлось. В самом начале она ходила с изыскательскими партиями. Теперь, когда всё более или менее пришло в норму, она захотела перейти в армию. Я не мог её отговорить. Вы сможете узнать о ней в санупре. Мне очень не хотелось расставаться. В ней было много теплоты. — Он снял руки с моих плеч, отвернулся и опустился у печки. — Есть вопросы? — спросил он.
У меня не было вопросов. Мы сидели, не глядя друг на друга. Он говорил о ней так, как никто не говорил. Дело было даже не в словах, дело было в голосе, которым эти слова произносились.
— Могу добавить ещё, — сказал врач. — Она мне многое говорила, но о многом и умалчивала. Я знал, что она кого-то ждёт. Этого она мне, правда, не говорила, но я догадывался. Она знала, что я никого не жду. На льду надо быть снисходительными друг к другу. — Он усмехнулся. — Когда вы спросили о ней, я понял, что вы тот самый…
Я сидел, слушал и старался не пропустить ни одного слова.
— Сколько времени она пробыла здесь?
— Больше месяца.
— Она жила здесь?
— Да. Я уже сказал. Спала на этих нарах.
— Как её здоровье?
— Ничего. Для ленинградки — ничего.
— Почему она не осталась здесь?
— Я же вам сказал. — Я почувствовал, что врач волнуется. — Когда всё пришло в норму, она захотела перейти в действующую часть.
— У неё не было других причин? — жёстко спросил я.
— Вы хотите спросить, не приходилось ли ей… избегать меня?
— Да, — сказал я.
Врач встал.
— А по какому праву вы меня об этом спрашиваете? — тихо спросил он. — Вы не видели её с начала войны. Вы не были с ней, когда у неё умерли мать и ребёнок…
Он замолчал. Молчал и я.
Так бывает. Ты сидишь в комнате и долго беседуешь с человеком. Тебе кажется, что ты его уже давно знаешь, и ты привык ко всему: к окружающим вещам, к свету и к тому, как звучит в этой комнате его голос. Но вот произнесено одно какое-то слово, и всё обжитое пропадает: выступают острые углы у вещей, свет режет глаза, и тебе кажется, что ты на вокзале и поезд вот-вот отойдёт…
— Что же вы молчите? Злитесь? — внезапно спросил врач своим прежним иронически-благодушным тоном.