«Так вы – Нина Воронель? Это вы перевели «Балладу Редингской тюрьмы»?»
Я испуганно кивнула, ежась от его пронзительного взгляда и не подозревая, к чему приведет этот вопрос.
«Ребята! – зычно объявил мой новый знакомый. – Пошли вытаскивать эту чертову машину. Это машина Нины Воронель!»
Похоже, человек с залысинами был здесь властителем дум, потому что по его команде поэты и критики безропотно поднялись, как солдаты по трубе, гурьбой высыпали под дождь, и побрели по грязи, на ходу поясняя друг другу:
«Это машина Нины Воронель. Она перевела «Балладу Редингской тюрьмы»!»
Когда мы добрались до злополучного маленького «москвичонка», печально открывающего для обозрения лишь верхнюю часть своего малогабаритного корпуса, обнаружилось, что он в своей беде не одинок. Почти впритирку к его скромному серенькому бочку вздымались крейсерские очертания роскошного малинового «роллс-ройса» с дипломатическими номерами, вокруг которого бестолково хлопотали две густо- размалеванные девки, профессия которых не вызывала сомнений.
Сквозь ветровое стекло потерпевшего бедствие «роллс-ройса» на нашу веселую толпу в ужасе уставились два огромных черных глаза, симметрично расположенных над изысканно подстриженной полоской щеголеватых черных усиков. Лицо вокруг глаз и усов было очень молодое, очень смуглое и очень нездешнее, похожее скорей не на лицо, а на какой-то неведомый экзотический цветок.
Девки, не щадя ботинок и чулок, навалились на гордый зад «роллс-ройса» с криком: «Жми на газ, Юсуфчик!» «Роллс-ройс» взвыл и еще глубже погрузился в грязь. Черные глаза, сверкнув белками, горестно закатились под сень неправдоподобно длинных ресниц.
«Ты только не волнуйся, Юсуфчик!» – дружно завопили девки и снова попробовали сдвинуть машину, что, очевидно, было им не под силу. Но бедный Юсуфчик их не послушался, с каждым безрезультатным толчком он волновался все сильней и сильней, пока наконец совсем не отчаялся – он опустил стекло и, ломая длинные смуглые пальцы, запричитал на вполне сносном русском языке:
«Теперь меня вышлют, обязательно вышлют!» – и заплакал.
«Нет, нет, Юсуфчик, мы тебя вытащим, ты только не волнуйся!» – лицемерно взвыли девки в тон мотору тонущего в грязи «роллс-ройса».
Мы так и не узнали, чем кончилась эта маленькая драма – за то время, что она достигла кульминации, поэтам вкупе с Сашей удалось выудить из топи наш легковесный «москвичик» и мы уехали к Генке допивать недопитую водку. У нас не было чувства, что мы покинули друга в беде – рыдающий Юсуфчик в малиновом «роллс-ройсе» представлялся нам скорее инопланетянином, чем существом одной с нами породы.
Когда вся водка была выпита, лысоватый лидер поэтов, который оказался знаменитым московским гуру Александром Асарканом, попросил подвезти его домой. Мы втиснули его на заднее сиденье, в просвет, оставленный четой Богатыревых, и по пути попытались выяснить, чем же он так знаменит. Ходили слухи, что даже признанная красавица Ира Уварова, вышедшая впоследствии замуж за Юлия Даниэля, была безумно влюблена в него без всякой надежды на взаимность, а всякий, кто хоть раз видел Иру Уварову в те годы, не мог не поразиться нелепости описанного мною романтического тупика.
Хоть путь был долгий, ничего мы не выяснили. Должна признаться, что и по сей день мне не удалось понять, почему Асаркан обладал такой магической властью. Зиновий Зиник подобострастно изобразил его в одном из своих маловразумительных романов под именем Четверган, но и роман этот не пролил свет на тайну влияния Асаркана-Четвергана на поэтические души.
Когда мы, высадив Богатыревых, подкатили к дому Асаркана, он пригласил нас к себе выпить по чашечке кофе перед сном, обещая показать при этом нечто необыкновенное. Мы согласились, хоть нам показалась странной идея пить кофе перед сном. Роман Зиника еще не был тогда написан, и мне неоткуда было узнать, что великий гуру молодых поэтов боготворил кофе превыше всего.
«Какой грех самый страшный?» – трепетно спрашивал Четвергана восторженный последователь.
«Заваривать кофе в чайнике», – торжественно возвещал учитель. И ученик почтительно склонялся перед его мудростью.
Для нас Асаркан заварил кофе по всем правилам искусства заваривания кофе – точным движением он снял с огня подлинную тяжелую джезву с точно отмеренным количеством сахара, снял именно в тот момент, когда над нею начало подниматься коричневое кружево пены. Поставив джезву и три чашки на грубо оструганную – тоже подлинную – доску, он повел нас в свою комнату.
Я замерла на пороге, потрясенная. Таких комнат я еще не видела – она была совершенно и абсолютно пуста! Ни кровати, ни стула, ни стола, – ничего, кроме сверкающего, хорошо натертого паркета! Только вдоль стен до самого потолка высились аккуратно уложенные штабеля плотно увязанных газет. Подобные комнаты я увидела через много лет в древнем деревянном дворце японского императора в Киото – тот же сверкающий простор обнаженного паркета и ни единого предмета мебели на весь дворец, только вместо старых газет промасленная бумага, разрисованная диковинными птицами и цветами. Восковые фигуры императора со свитой, принимающего визит сёгуна, тоже со свитой, симметрично сидели друг против друга прямо на голом полу в непостижимых для европейцев, типично японских позах, уютно поместив свои ягодицы между широко разведенными пятками.
Нам не пришлось утомлять себя такими неприемлемыми позами – Асаркан, ловко выдернув из газетной стенки несколько пачек, создал из них импровизированный стол и три стула. И на этот стол он рядом с кофе возложил тот сюрприз, ради которого и заманил нас среди ночи в свою до паркета раздетую берлогу.
Сюрприз состоял из тоненькой пачки машинописных страничек, выбранных из сочинения неизвестного автора с труднопроизносимой фамилией Солженицын. На первой страничке красовалось заглавие «Один день Ивана Денисовича», следующая страничка была десятая, потом – двадцатая, потом – тридцатая и так до восьмидесяти. Асаркан объяснил, что странички украдены из редакции журнала «Новый мир». А так как всю повесть украсть не удалось, то преступник решил унести каждую десятую страницу, чтобы можно было составить представление о новом удивительном авторе.
Так, на рассвете непогожего осеннего дня в странной комнате, пародирующей жилище японского императора, мы встретили зарю новой русской литературы, отменившей в конце концов социалистический реализм.
Дэзик и Юлик
В Опалиху мы с Сашей поехали по приглашению Давида Самойлова, известного в литературной Москве под кодовым именем Дэзик. Были мы с ним слегка знакомы необязательным литературным знакомством, когда целуются при встрече, как родные, ничего при этом друг к другу не имея. Я даже как-то привела к нему своего старого приятеля из харьковских университетских времен, давно уже профессора, завкафедрой и все прочее, но несмотря на это известного во многих интеллигентских кругах под кодовым именем Мусик.
Говорят, что имя дается человеку не случайно, – а может, уже данное, судьбоносно влияет на его характер. В любом случае оба стареющих мальчика – Дэзик и Мусик, хоть один был маленький и лысый, а другой высокий и густо-седой, с первого взгляда ощутили свое сходство и прониклись взаимной братской любовью. А меня при этом небрежно вытеснили вон – потому что в ослепительном свете их внезапно вспыхнувшей приязни для меня не нашлось места. Я осознала это очень быстро, прислушиваясь к упоенному щебету этих светских бабников, обсуждавших, что делать с двумя парными пригласительными билетами на какое-то престижное зрелище, на которое они страстно захотели пойти вместе. Дэзик предлагал:
«Я пойду с женой, а ты (они тут же перешли на ты, что соответствовало их детским именам) с моей любимой женщиной».
На что Мусик возражал:
«Нет, лучше пусть жена идет с любимой женщиной по одному билету, а мы с тобой – по другому».
Дело было, конечно, не в том, как организовать культпоход на престижное зрелище, а в прощупывании друг друга на предмет братского взаимопонимания. Не знаю, как они в конце концов, устроились с билетами – ведь я, к счастью, не была в этом треугольнике ни женой, ни любимой женщиной – но взаимопонимание они наладили отлично, иначе оно бы не продлилось до последнего дня жизни Дэзика.
Я же с тех пор Дэзика почти не встречала, так как наша семья вскоре выпала в осадок, подавши заявление на выезд в Израиль, что казалось (и было) в те годы верхом гражданской дерзости. Однако неожиданно – уже не помню, по чьей инициативе, – он предложил мне стать его «негром»; то есть писать