Повиснув на прямоугольном потюхе вокруг плававшей в центре сторожки туши удота глистобрюхого, заживо нафаршированного острицей деликатесной, ночные сторожа уже день напролет бранились, изредка сбивая накал спора едой.
— Это я говорю вам, птицы! Брать в союзники это чудовище — лучше уж всем попрыгать в реактор! Мало того, что у него всего четыре лапы и нет крыльев
— он однополый! Это какое-то биологическое извращение, вид неполноценных существ! — не унимался Клюп.
— А по-моему, однополость экономичнее гермафродитизма, — рассуждал Попеньку, — хоть каждый из нас уже двупол, хоту все равно нужен насолот, а насолоту хот. От себя детей не родишь! А ему это как позавтракать!
— Нет, птица! Чтобы родить детей, ему нужна самка, как тебе хот, а сам он, естественно, самец, как ты — насолот, — попробовал объяснить Тудыть.
— А в чем тогда разница?
— Сойдясь с хотом, ты отложишь мешки от него, а он от тебя, верно? А он ничего не родит от самки, только самка от него, и сразу готового детеныша!
— А детеныш будет самец или самка?
— Как придется.
— Вот ужас! Так если в каком-нибудь поколении родятся одни самцы или одни самки, весь вид может вымереть!
— Вы о другом подумайте, птицы! — Тудыть воспарил над полусъеденным удотом. — Какими мы ему кажемся…
Все замолчали, потом кто-то сказал:
— Да-а…
— Когда он рассказал мне все это, я только и смог подумать: «Хотел бы я видеть ту самку…» Так у него и изображение нашлось, — продолжал Тудыть.
— И как?
— Такая же отрава, только прямо на рыле, вокруг пасти, шерсть не растет. Я о другом! Он не виноват, что не родился птицей, но голова у него даром что приплюснутая, а работает ненамного хуже наших. Двойной, постиг ли ты его речь?
— Кое в чем.
— А он уже владеет нашей, хоть она и сложнее его кваканья, не говоря уже о том, что ему приходится использовать специальный прибор, чтобы говорить.
— Так он еще и нем?
— Напротив, очень разговорчив, хоть речения его порой темны. Я уяснил, что он предлагает нам некоторое действие.
— Посадка на тело, видимое над нами? Ужель сами мы не решились бы?
— Неведомо. Однако он будет полезен — вверху живущие ему сродни.
— А выживем ли мы вверху?
— В его челноке дышится неплохо, к тому ж верхнее тело едва наделено тяготением, чтобы удержать атмосферу. И сумеем воспарить — в том он уверял.
— Нет у меня веры исчадию! — возопил Клюп.
— Неизвестное зло лучше ли известного? — сказал проснувшийся Хрябет, хранитель стручьев, и вновь уснул.
— Скажи ты, Двойной! — Тудыть закутался в свои крылья.
— Любая, даже сомнительная, надежда лучше верной смерти! — Двойной свирепым взглядом обвел птиц. — «Крюх прародителя» рассыпается на глазах.
Зреет бунт. Корабль обречен.
— Он безобразен, но смышлен. И действие, им предлагаемое, не есть ли благая Цель, предначертанная предками? Прекратить войну, в содружестве с иными существами возродить разоренный мир, построить космопорт и отправкой первого корабля помочь выполнить священный обет мести, более древний, чем Старый Пупыр Договорной Ботвы?
— А не лучше ли не войну прекратить, а извести тех тварей, что злы настолько, что даже себе подобных убивают? Я, конечно, понимаю, что они не виноваты — все проклятая природа — в одно поколение родится меньше самцов, и все самки воюют за них, в другое — наоборот, но можно ли иметь дело с такими ущербными существами?
— Одно такое ущербное существо уже спасло нам жизнь своим появлением и тут же подарило нам ее вторично, когда не ответило на твою пальбу, — ответил Клюпу Двойной. — Я верю в мудрость предков, намеренно поставивших нас перед этим выбором.
— Эй, Тудыть! — вновь проснулся Хрябет. — Раз съеден удот, пусть будет съеден и утод! Вели подать!
«Утсилик — город ясного неба» — значилось на рекламном плакате, стоявшем на обочине шоссе, по которому давно уже не проносились легковые автомобили и автобусы с богатыми курортниками. За щитом шоссе обрывалось.
На дне почти высохшей реки лежал полускрытый наносным грунтом остов моста.
За рекой вздымались к пропыленному небу утесы домов, способные вселить ужас в сердце неробкого странника. Поговаривали о чудовище, через несколько десятков лет после первого удара народившемся в погубленном радиацией целебном озере Санлук, что оно будто бы проникло в канализацию и сеть метро под городом и полностью подчинило его себе. Во всяком случае, в Утсилике и верно никто не жил, несмотря на сохранность зданий и близость сносной воды, а отважный Тагигак, грабитель мертвых городов, как-то сунувшийся в Утсилик, чуть не погиб в объятиях страшного синего щупальца, пытавшегося затащить его в платный подземный туалет.
Поэтому мужики, осмелившиеся обрабатывать землю ближе, чем в пятнадцати лигах от городских строений, считались самыми что ни на есть отчаянными, а про старуху Кутвеун, жившую с тремя дочерьми и пятью их мужьями на стоявшем посреди реки пароходе, ходил упорный слух, что она людоедка и что глаз у нее дурной.
И когда старуха, зайдя как-то холодным летним вечером в деревенский трактир, вместо платы за выпивку и угощение предложила рассказать историю, трактирщик, подумав, согласился — не со страху, а так, из неохоты связываться.
Прочистив после еды мозги доброй кружкой подогретого пива, старуха утерлась фартуком и начала:
— Вы, люди добрые, слыхали верно, про Кукылина, что был старшим сыном его милости Кошкли? Ну так вот что я вам скажу. Позапрошлым утром сижу я в рубке своего корабля, а время раннее — едва-едва рассветает. Сон ко мне, как стара стала, под утро совсем нейдет. И слышу — мотор. Ну, думаю, не иначе кто-то едет по руслу в усадьбу Кошкли. Точно, броневик. Гербы княжеские. Остановились у корабля, и ну кричать в мегафон: «Эй, есть кто?»
А сами пушку на рубку наводят. «Есть», кричу, «есть, не стреляй, добрый человек.» Тут и зятья в рубку набежали, кто с ружьем, а кто и с вилами. А с броневика кричат: «Эй, мужики, чьи вы, и подать его светлости агии Камыснапа шоферу воды для радиатора!» Пошла я со старшим зятем и с полведром воды к броневику, и вижу — рядом с шофером сидит старый Сягуягниту, оружейный мастер его милости Кошкли, что с молодым Кошкли на войну пошел. Узнал меня. «А ты все такая же, старуха, разве только грязней стала,»