Тогда мое сердце подпрыгнуло в последний раз и забилось в груди, как птица, залетевшая в дом, как дрозд, что мечется по гостиной, ударяясь о нелепые предметы.
С тех пор я ни разу не выходила из квартиры, не спускалась по лестнице и не появлялась на улице.
Каким тесным стал мой мир! А каким был необъятным! Недавно по телевизору показывали Париж. Вид города вызвал у меня панику – толпа народа, тучи смога, рев машин, и так день за днем.
С тех пор я перестала смотреть телевизор. У меня болит сердце. Словно в нем рана. Мои глаза болят от света. Темнота охватывает меня подобно апатии, я боюсь, что апатия тоже принесет боль, которая исподволь раздирает мне внутренности, и что одним кошмарным утром я проснусь и почувствую: она здесь.
Я сплю беспокойно. Я долго лежу без сна, пока снова не погружаюсь в беспокойное забытье.
Я не знаю, когда смогу – и смогу ли вообще – снова что-нибудь делать.
Лайз лежала в постели. Она думала, как лучше изложить все это в анкете.
Ее врач покачала головой;
Лайз лежала в постели. Дидри придет в четыре. Вот это – в порядке вещей. Сегодня Лайз способна вспомнить только песенки про всякую белиберду; про пластиковые бутылки и картонные пакеты с хлопьями, про продукты, изготовленные и съеденные сто лет назад, давным-давно сгнившие или закопанные в землю. И в этом кто-то виноват. Это Дидри виновата, что Лайз могла припомнить лишь рифмованную чепуху. Она сидела у Лайз в крови, как микроб; в конце концов, она и сама появилась, чтобы продолжить жалкую родословную. Дурацкие словечки и жалкие хромые рифмы сидели у нее в генах, ха-ха. Она расскажет об этом Дидри. Может, та развеселится. В какой-то момент и сегодня, как в предыдущие дни, часы пробьют четыре. Мгновенья сложатся в минуты, минуты в часы, наконец, стрелки часов образуют лихой излом, дверь распахнется, и войдет ее мать, триумф и стихийное бедствие во плоти. А вдруг ее мысль о генах медицински обоснована, и, помимо головной ревматической мускульной зубной боли мигреней простудных симптомов лихорадки невралгии тошноты непонятных ощущений и тому подобного, врачу следовало узнать и об этом? Возможно, это было важно. За моей спиной, подо мной, нет, вы послушайте, доктор, в земле, глубоко подо мной во тьму веков тянется вереница моих предков, в генах которых, возможно, сидел тот самый штамм безвкусицы, что достался мне по родословной непосредственно от матери. Она ничего вам об этом не говорила? Точно?
Тогда, в детстве, Лайз мучила мысль: куда разошлись тысячи пластинок с лицом ее матери на конверте? Кто купил их и принес домой, какие комнаты они повидали? И где они теперь? Эта улыбка. Проникновенный голос. Может, в пластиночном раю? Или лежат стопками в магазинах подержанных товаров, за крадеными проигрывателями? А может, они заперты внутри допотопных музыкальных автоматов по соседству с допотопными костюмами-тройками дома у ее престарелых поклонников вместе с альбомами Вала Дуникана, Лины Мартелл, Бобби Краша, Лины Заварони?[23] На гребне славы Дидри еженедельно выступала в телепередаче с куплетами собственного сочинения на темы последних новостей. Самое популярное ее творение, Старая перфокарта, подобралась к вершине хит-парада Сто лучших поп- синглов; это была шуточная жалоба перфокарты, испещренной мелкими дырочками, на появление новых компьютеров, которые вытеснили ее с товарками из употребления. Дидри совершила турне по провинции и осчастливила автографами на альбомах множество пенсионеров.
То было двадцать лет назад, когда Лайз была маленькой. Теперь тогдашние пенсионеры в могилах, ее седеющей матери давно за пятьдесят, и она время от времени выступает по местному радио, а слушатели потешаются, передразнивая ее акцент. Прошедшие годы принесли ей много горя. Дидри, утоли моя печали.
С болезнью Лайз на нее свалилось счастье. Ровно в четыре часа, пританцовывая в такт музыкальной темы собственного сочинения, она влетала из коридора в комнату, как чертик из коробочки, как героиня третьесортной комедии в комнату больной дочери, не настоящую, а сооруженную армией профессионалов – повсюду столики, ящички, безделушки на стенах, разбросанные книги, которым полагается находиться в обычных комнатах, – зрители видят три стены и готовы ржать и хлопать в ладоши, покатываясь от тупого каламбура, неудачной остроты и пошлой шуточки, уже как следует закусив расистскими или в меру неприличными анекдотами комика на разогреве. И тут навстречу теплым аплодисментам выплывает Дидри в воздушном шарфике, вроде бы само сострадание, но все-таки сияющая от счастья, потому что именно в этот период своей жизни (период как отдельная совокупность более-менее последовательных моментов жизни, которая состоит из тысяч, даже миллионов головокружительных возможностей) она веселее и счастливее, чем долгие-долгие годы, и вся раздувалась от великой важности своего нового великого проекта.
Знаешь, на полном серьезе сказала она Лайз в первый же день своей счастливой жизни, через три недели, как та слегла, сказала, опустившись на колени у ее кровати и приблизив лицо почти вплотную, но так, чтобы оно не расплывалось в неясное пятно, с тобой происходит нечто сокровенное, чудесное. Помнишь, как у Уильяма Данбара?[24] Что-то такое, слаб и растерян человек, как ива на ветру.
Твоя девочка! На ковре, перед крепко зажмурившейся Лайз сидела Дидри с восторженной улыбкой. Она прямо тряслась от возбуждения. Через какое-то время Лайз услышала, как мать встала и пошла мыть руки (она часто их мыла, боялась заразы). Она напевала и в ванной, возясь с полотенцами. Вот оно – истинное вдохновение. Через три дня она объявила о начале работы над новой эпической поэмой «Отель – мир».
Сейчас, лежа в постели, Лайз лишь туманно припоминала суть отрывка из этого опуса, прочитанного матерью; предмет гордости Дидри, метафизическая белиберда о сети отелей «Глобал», в которой работала Лайз, с рифмами вроде спиральный – спинальный, вечность – увечность, вдохновленный – зараженный. (Если бы кто-то попросил Лайз процитировать строчку-другую, она бы вспомнила от силы пару слов, а вот как на самом деле выглядела, к примеру, четвертая строфа:
Дидри садилась у нее в ногах, помахивая вертикально поднятой шариковой ручкой. Почти каждый раз она просила, ну, расскажи мне что-нибудь. Ну же, доченька. Сегодня-то сможешь? Я помогу тебе сосредоточиться. Постарайся ради Дидри. Лайз. Лайз! Расскажи мне что-нибудь. Например – про свой отель. Про обычные, ежедневные дела. А уходя в половину седьмого, она снова повторяла уже в дверях: и все-таки, Лайз, если будешь в состоянии, если почувствуешь силы, запиши для меня все, что с тобой произошло. Все, до малейшей подробности. Кто знает, это может быть важно.
Дело продвинулось лишь до восьмой строфы, а Дидри задумала целую поэму; в расчете на долгую упоительную болезнь. Но главное, самое главное, что Дидри придет. Вот-вот придет. Даже в зоне безвременья, где втайне от суматошного внешнего мира протекают дни больной, в четыре часа наступает время Дидри.
Лайз лежала в постели, рассматривая переплетения проводов на потолке. Лежать в кровати и смотреть вверх было мучительно. К голове по шее текла пульсирующая боль. А оказавшись под черепом, бурлила в извивах мозга. Боль пахла экскрементами и псиной. Боль растаптывала в прах все, что знала Лайз. Она была тяжелее стада бизонов. Она поднимала пыль, сквозь которую до Лайз доносился гул.
Принеси не помню что. Она никак не могла вспомнить слово из песенки про супермаркет Келлогз, и это