Лайз лежала в спальне своей квартиры на седьмом этаже многоэтажки, окна которой выходят на стены других многоэтажек. Люди в верхних и нижних квартирах жили обычной жизнью. Волочили по полу кухонные стулья, открывали и закрывали входные двери, включали и выключали телевизоры и приемники, что-то кричали через стены своим любовникам и домочадцам. Во внешнем мире люди привычно шли по своим делам. К примеру, за покупками. Они входили в супермаркет и не чувствовали головокружения и дурноты ни от количества людей, совершающих покупки, ни от количества продаваемых вещей, представьте все это в одном крытом помещении да плюс треск кассовых аппаратов, выдающих чеки за купленные вещи, и пестрая радуга всевозможных товаров, танцующая пополочно, от ряда к ряду.
Пополочно. Есть ли такое слово? Она не может вспомнить. Она не уверена. Лайз моргнула. На глаза опустилась тьма и тут же сгинула. И в голове, прямо за лобной костью, обтянутой кожей, вновь зазвучала песенка про Мацолу. Мацола, чистое кукурузное.
Лайз лежала в постели. Лежала и ничего не делала. Она должна была что-то написать. Она ждала, пока вспомнит, что. Мысли медленно шевелились у нее в мозгу, словно пласты торфа, вскопанного человеком, которого она еле различала далеко на горизонте, на краю нетронутого поля, человеком, превращенным расстоянием в букашку, с движениями до того медленными от старости или усталости, что он с трудом ворочал лопатой.
Лайз чувствовала себя не фонтан.
Фонтан: прозрачное слово, уходящее в глубину, которую здоровые люди измеряют ради смеха, кинув монетку, и, перегнувшись с головой через бордюр, стараются услышать, как она упадет на дно там под водой, чтобы загадать желание. Интересно, чего могут желать здоровые люди, обладая всем на свете? He-фонтан: фонтан со знаком минус. Там все вещи, должно быть, плоские, просто часть пространства, которая не заслуживает описания. Там нет жизни. Там ничего не происходит, во всяком случае пока.
Но Лайз, лежа в постели без движения, ощущала иное: она будто перегнулась через бордюр вроде описанного в предыдущем абзаце, и падала в бесконечное ничто уже много дней, как Алиса в колодец, размышляя сквозь дрему о кошках и мошках, подчиняясь лишь тупой силе притяжения, там, где каждая секунда была растянута в тончайшую струну, до предела, так что можно было разглядеть ее жилы; и на протяжении долгих секунд этой вечности она (Лайз) словно не двигалась с места, хотя на самом деле стенки колодца проносились мимо нее со скоростью тысяча, а может, миллион миль в секунду, изогнутый монолит выщербленных холодно-склизких кирпичей находился в каких-нибудь сантиметрах от кончика ее носа и подбородка, от суставов рук и ног, а все тело было напряжено, наизготове, в ожидании неминуемого удара о водную гладь.
Значит, где-то в прошлом случилось событие, требующее внимания, события, последствия которого тянулись оттуда в настоящее и будущее, и Лайз все пыталась вспомнить, что это было. Но единственное, что вспомнилось ей в это утро, все крутилось и крутилось у нее в голове песенкой из глупой рекламы. Если не звучала песенка про Мацолу со своим навязчивым масляным обещаньицем, то прорывался гораздо более высокий и чистый женский голос: Принеси мне яблок, Принеси (не помню что), Принеси орехов, Принеси муки, Принеси всякой всячины из магазина Келлогз[22].
Этот голос (не отпускавший ее потом столько лет) создавал впечатление, что его обладательница выросла на здоровых, качественных продуктах; голос как будто давал понять, что именно их ежедневное потребление позволило ей стать успешной, восходящей по социальной лестнице певицей легкого классического репертуара и наградило безупречной в нравственном отношении работой – петь по телевизору об этих распрекрасных продуктах для блага общества.
Снаружи светило солнце. Ей-то какое дело.
Да, Лайз должна была что-то написать. Но что?
Я (…) человек.
Она знала, что карандаш где-то на одеяле или под ним.
Она решила, что вряд ли сумеет пройти через всю комнату и взять блокнот с подоконника.
Дидри подаст, когда придет.
Но вдруг Лайз понадобится сделать запись до ее прихода? Что, если она все вспомнит и решит записать до появления Дидри, чтобы не забыть? Например – на телефонном справочнике. Справочник лежал у телефона. Телефон стоял у кровати. Чтобы дотянуться до справочника, требовалось минимальное усилие, и тогда оттуда можно вырвать страницы и записать все, что надо. Можно использовать внутреннюю сторону обложки, потом первые страницы, где точно должны быть пробелы, а потом – свободное пространство на страницах со столбцами номеров, а можно писать по краям, на полях; ей бы наверняка хватило места. Она знала, что сказать ей практически нечего. Все, что она в принципе хотела сказать, вряд ли заняло бы больше места, чем колонка фамилий на букву А в полном списке жителей ее района.
Но вырывать страницы – задача не из легких. Она могла бы положить телефонный справочник на колено, но груз жизней тысяч незнакомых людей казался ей неподъемным. Надо же, у нее в руке и так зажат сложенный листок бумаги, ждет своего часа. Так о чем бишь речь?
Через минуту она сядет и найдет этот карандаш.
Лайз лежала в постели. Она собиралась заполнить анкету. Это было очень важно. Она держала анкету в руке. Возможно, не первый час; она не помнила, как брала ее со стола или доставала из конверта. Она могла проспать или проваляться с анкетой в руке несколько дней. Кто знает? Она спросит Дидри, когда та придет.
Дидри наверняка знает.
Лайз начнет писать, как только почувствует силы. Я. Как только найдет карандаш.
Хороший человек. Точнее, стараюсь быть хорошей. Входя и выходя из магазина, я придерживаю дверь для пожилых людей, для матерей с колясками, да для кого угодно – человек, идущий следом или навстречу, не обязан иметь грудничка или быть старухой. Меня передергивает, когда в новостях показывают трупы в разных уголках планеты, я сочувствую родственникам погибших, чье горе демонстрируют по телевизору; я переживаю за тех, кто живет в горячих точках. Переживаю за детей, которых обижают родители или старшие братья и сестры. Переживаю за жертв пыток. За собак, которых привязывают к хитроумным устройствам и заставляют курить, за лошадей, разводимых ради эстрогена, чьих жеребят безжалостно забивают. Переживаю за вегетарианцев, для которых в ресторанах нет особого меню и над которыми принято издеваться, однако не меньше – за тех, кто ест мясо, но ущемлен в своих законных демократических правах, за курильщиков, страстно мечтающих о сигарете в зданиях, где курить запрещено. Меня беспокоят легкие курильщиков. Я всегда помогаю людям с тяжелым багажом подняться по ступенькам автобуса. Я вежливо веду себя в очереди. У кассы я всегда пропускаю вперед тех, у кого меньше покупок. На дороге я сама любезность. Я практически никогда не превышаю скорость в жилых районах. Стоя в пробке, я пускаю в ряд водителей с боковых дорог. Я уступаю.
Я не важная птица. И не святая. Я не хочу переделать мир. Но, увидев на полу паука, я всегда накрываю его чашкой или стаканом, осторожно подсовываю под низ открытку, чтобы не повредить бедняге лапки, и выпускаю на улицу через входную дверь. Ведь это хорошо? Если в отеле есть сверхурочная работа и кому-то хочется ее получить, я уступаю. А если кто-то просит поменяться сменами, я охотно соглашаюсь, если свободна.
Соглашалась. Делала. Была. Все на свете – машины, автобусы, работа, магазины, люди – все, кроме постели, в которой она лежала, относилось к прошедшему времени. А вот настоящее: я больной человек. Я ничего не делаю. У меня болит кожа. У меня болит лицо. Болит голова. И руки. И плечи, и спина, и ноги, и ступни, как правило, по очереди, но бывает, что всё одновременно. Боль гуляет по моему телу, забивая крохотные межевые столбики, будто закрепляя права на новую территорию. У меня кисти словно из камня. Они тянут руки к земле. Когда я ходила к врачу – больница находится не так недалеко, в какой-нибудь сотне ярдов, хотя теперь даже маленькая комната кажется мне пустыней, бескрайней, вылизанной ветром равниной, простертой от одной стены до другой, – тогда я поняла, что значит замедленное движение в кино.