неутешительным: «Его не видели». По всей видимости, сразу после страшных событий, произошедших во время казни их вождя, по городу носилось множество теорий заговора и слухов. Однако все слухи о том, что Бог все еще жив, показались двум путникам безосновательными и неразумными, и слушать их было все равно что сыпать соль на воспаленную рану. Перед нами люди, чья надежда полностью иссякла, а жизнь вот-вот рухнет в пропасть бессмысленности. В такой ситуации решение уйти в Эммаус — это побег от безумия, уход от реальности, которая стала в буквальном смысле невыносима, и попытка выжить и справиться с жизнью, несмотря на крах прежней, привычной веры.
Позднее мы вернемся к причинам отчаяния наших путников, но пока мне хотелось бы обратить ваше внимание на то, как их опыт перекликается с жизнью наших современников. Сейчас в мире много людей, которые по той или иной причине отошли от веры и традиции Иерусалима. Более того, культура модерна, которая вывела религию за пределы публичной сферы и сделала ее вопросом личного выбора, — это, в каком-то смысле, попытка найти счастье и смысл жизни на дороге в Эммаус. Можно сказать, что для мыслителей Просвещения отход от «традиции Иерусалима» являлся непременным условием человеческого счастья и благополучия. Верующие, которых терпели, пока они оставались в стенах своих церквей, продолжали исповедовать веру в Бога и молиться о том, чтобы в будущем осознание трансцендентной реальности вернулось в западную культуру. Однако интеллектуалы, совершившие великую революцию модерна, не ощущали никакой потребности оплакивать отстранение Бога от публичной сферы. Более того, утрата Небесного Отца, казалось, открывала широкую дорогу беспрецедентному переустройству мира. Посчитав Бога мертвым и выйдя из Иерусалима, гуманисты думали, что дорога впереди наконец-то дает человечеству шанс по-настоящему повзрослеть и принять на себя всю полноту ответственности за мир.
Сейчас все это кажется далеким прошлым. Солнце над дорогой из Иерусалима быстро закатилось, и сейчас вокруг немало гуманистов, оплакивающих горькую судьбу своих мечтаний о новом, преображенном мире. В одной из своих глубоко проницательных книг философ Лешек Колаковский пишет:
«После нескольких столетий роста и развития Просвещения мы неожиданно проснулись в умственном и культурном беспорядке; нас все более и более страшит мир, теряющий свое религиозное наследие, и страхи наши более чем оправданны. Место утраченных мифов занял не столько просвещенный разум, сколько жуткие светские карикатуры и суррогаты» [6].
Это сильные и горькие слова, и упоминания о «страхах» и «жути» перекликаются с горем путников на дороге в Эммаус. В Европе (как Западной, так и Восточной) и Северной Америке многие мыслящие люди, выросшие и воспитанные на мировоззрении Просвещения, смотрят на неприглядное состояние современной культуры и невольно говорят: «А мы-то было надеялись!» Ощущение утраты и обманутых надежд проявляется в литературе, искусстве и музыке нынешнего времени, по мере того как наши талантливые современники размышляют о последствиях разрушения прочной, общей для всех основы понимания того, что значит быть человеком. В своем довольно необычном исследовании о влиянии старения на население мира Джереми Сибрук задает исключительно важный вопрос, который, казалось бы, даже не должен возникать в свете всемирного триумфа индустриального общества. «Можно ли утверждать, что создание большего богатства автоматически улучшает человеческую жизнь?» — спрашивает он. Помогают ли растущие доходы тем, кто находится в социально и экономически невыгодном положении? Или «создание богатства само по себе препятствует социальному единству, чувству сопричастности и солидарности?» [7] Мыслящие люди нашего времени все чаще и чаще задают подобные вопросы, заставляющие нас критически анализировать фундаментальные основы современного общества. Классические гуманисты, обладающие сильным нравственным и этическим чувством, осознают, что над дорогой в Эммаус сгущаются тучи, и в мире «жутких светских карикатур и суррогатов» все чаще чувствуют себя в изоляции, по мере того как их мировоззрение, когда- то господствовавшее на Западе, все больше и больше уходит в прошлое.
Христиане реагируют на происходящее по-разному, но мне кажется, что сейчас, когда им тоже приходится иметь дело с болезненными утратами и смутным временем всеобщей неопределенности, у них может оказаться куда больше общего с гуманистами, чем можно было бы себе представить. Эти две традиции, долго считавшиеся диаметрально противоположными и разделенные чем-то вроде гражданской войны, мешавшей им видеть, как они связаны исторически, теперь оказались спутниками по дороге в Эммаус. Так может быть их общее ощущение утраченного видения и неопределенности будущего станет тем самым контекстом, в котором между ними может начаться реальный диалог? Колаковский указывает на историческую связь между этими двумя традициями, но при этом поясняет, что, став атеистическим и антихристианским, гуманизм уничтожил все следы своих подлинных корней, а затем убрал необходимые пределы свободы человека в определении добра и зла. В результате, пишет он, мы оказались в «нравственном вакууме», где люди, вместо того, чтобы обрести счастье и подлинную свободу, становятся чем-то вроде «орудий чужой манипуляции» [8]. Такой результат беспокоит и огорчает этического гуманиста ничуть не меньше, чем христианина и потому дает им возможность начать общий разговор [9].
Новые попутчики
Оказавшись рядом на дороге в Эммаус, христиане и гуманисты могут увидеть на той же дороге и других путников, каждому из которых тоже есть что сказать в общей беседе. Все мы прекрасно знаем, что уже в силу исторического факта мусульмане тоже «отвернулись и пошли прочь от Иерусалима» как города, где драма искупления человечества достигла своей кульминации в распятии Иисуса из Назарета. Подобно двоим ученикам, ушедшим в Эммаус, мусульмане просто не вынесли этого события, и хотя Иерусалим продолжает занимать важное место в их собственной традиции, он уже не является главным сосредоточием веры и поклонения; их фокус передвинулся в другое место. Когда в 622 году мединские евреи отказали Мухаммеду в статусе пророка, его последователи во время молитвы перестали обращаться лицом к Иерусалиму и устремили свои духовные чаяния к священному городу Мекка, ставшему в буквальном и символическом смысле центром ислама. Одним из самых привлекательных качеств этой религии является ее способность создавать невероятное чувство причастности к всемирному сообществу, которое, несмотря на этническое и расовое разнообразие, обретает единство, сосредоточиваясь в одном центре. Мусульмане называют себя «людьми единой точки» ('people of the point'), и этот фокус на едином центре постоянно подкрепляется ритуальными молитвами, в которой местные общины соединены «как точки на спицах концентрических колес, нанизанных на единую ось города-основания», а также традицией ежегодного хаджа, когда все эти спицы «постепенно сливаются в одну дорогу, ведущую к единому месту встречи» [10].
Однако несмотря на это массовое единство и на то, что порой со стороны кажется почти железной уверенностью в вопросах веры, многие мусульмане тоже оказываются на дороге в Эммаус, со своими причинами вздыхать: «А мы-то было надеялись!» На самом деле, в исламе всегда были глубоко духовные верующие, тоскующие по такой близости с Богом, которая выходила бы за рамки простого исполнения внешних ритуалов и словесного исповедания веры. Вот, например, молитва, которую Констанс Падвик обнаружила в одном из мусульманских молитвенников на Среднем Востоке:
У меня нет ничего, кроме нищеты, чтобы молить Тебя о себе.
И в бедности своей я приношу эту нищету как мольбу.
Силы моей довольно лишь на то, чтобы постучать в Твою дверь.
И если Ты прогонишь меня, куда еще мне стучаться?
Или к кому взывать по имени, если
Ты откажешь в щедрости нищему Своему?
По щедрости Своей да не введи непослушного в отчаяние!
Щедрость — великодушнее, и милость — больше того.
В своей жалкой немощи я пришел к
Твоей двери, зная, что убогий находит здесь помощь.
Всем сердцем я доверяюсь Тебе, простирая к Тебе руки в мольбе, как жалкий нищий.' [11]