оставлять следы, а если они все-таки остаются, их легко прочитать. И в этом угадывается свободная страна. Мы всегда цепляемся за то, что нам известно, за то, что помним, как будто оно обладает властью делать нас тем, кто мы есть. Может быть, лучше было бы цепляться как раз за неизвестное, может быть, в этом кроется куда лучший вид власти. Ведь неизвестного гораздо больше. Ведь по сравнению с ним известное нам — это как, ну, даже не знаю что. Как листок, если сравнить его с целым лесом неведомых растений и неизученных деревьев, на которых визжат, воют, верещат, молчат, ползают, летают разноцветные живые существа. Песчинка-и гора Бен-Уивис. Капля в океане. Клише.
Но вот мой отец, опираясь на столешницу из огнеупорного пластика, в окружении блестящих кухонных плит и кухонной мебели — с еще не поцарапанными поверхностями, с пустыми, жадно ждущими наполнения шкафами; за их дверцами нет ничего, только запах новизны, незапачканные полки, чуть-чуть складской пыли. «Шрайбер». «Хайджена». «Кандия». «Джонелль». «Английская роза». «Гроуввуд». «Бесподобная». «Престиж». Высокий буфет. Высокий стенной модуль. Стандартный стенной модуль. Г-образная рабочая поверхность. Модуль с внешними ящиками. Конфорочный модуль. Отдельный модуль с сушилкой и раковиной. Эти слова, берущиеся непонятно откуда, мгновенно вызывают в памяти образ дома. Отец моложе, у него за ухо залихватски заткнут карандаш, он сидит в магазине, залитом светом потолочных флуоресцентных ламп, узел галстука ослаблен, верхняя пуговица рубашки расстегнута, уверенная улыбка продавца отражается в глазах женщины, которую он обслуживает и чей пузатый муж тем временем скучает где-то на заднем плане, вращает ручку прилаженной к стене открывалки для консервов и смотрит, как кружатся эти маленькие зубцы.
Пока отец швартовал лодку, я ждала на берегу. Виски уже выветривалось, отец насвистывал.
Ну, а что с Барбарой? — поинтересовалась я.
С Барбарой? А что с ней? — переспросил он и, грузно усевшись рядом со мной, начал осторожно засовывать рыбу в сумку.
Ну, как же. Ты уже, э-э, уже установил ей кухню?
Да нет, ответил он, ей не нужна кухня, у нее дом полностью обставлен уже лет десять, с тех пор как был закончен ремонт. А потом до него дошло, он поглядел на меня искоса и громко рассмеялся. А-а, вон оно что, ах ты, хитрая обезьянка. Плутовка этакая. Он еще долго смеялся. Нет-нет, сказал он потом, Барбара не в моем вкусе. Ты же меня знаешь. Мне нравятся женщины помоложе, чем Барбара.
А мне кажется, ты ей нравишься, заметила я.
Да, так оно и есть, подтвердил он, ты права. Поднявшись, отец перекинул сумку через плечо, одернул на себе куртку, поглядел на воду. Он улыбался.
Всю дорогу до дома он улыбался. Ах ты маленькая плутовка, повторял он. Установил ли я Барбаре кухню? Установил ли кухню? Это ж надо додуматься.
Мне тринадцать лет, и я высовываюсь из окна мальчишеской спальни и гляжу на холмы: стоит вечер ранней весны, такой же вечер, как теперь. По всему небу поют птицы. Моих братьев нет дома. Внизу, в саду, отец развешивает выстиранное белье на веревку; должно быть, это после того, как он притащил домой новый каркас с веревками для сушки белья и все воскресенье провозился с цементом для стальной ножки, закрепляя ее в середине лужайки. Соседка тоже возится у себя в саду — снимает белье с веревки. Она подходит к изгороди и что-то кричит. Отец кричит ей что-то в ответ и подходит ближе к забору, чтобы побеседовать; они смеются и снова возвращаются к своим веревкам для белья. Я наблюдаю, как в руке у отца мелькает белая рубашка, сверкнув в последних лучах солнца. Он дергает за потемневшие от влаги штанины джинсов, чтобы распрямить их. С ременной петли у него на поясе свисает пакет с прищепками, другие прищепки вцепились в лацкан его рабочей куртки. Я вижу, как миссис Шорт пересекает лужайку, входит в свой дом с кучей высохшей одежды. Вижу, как отец наклоняется над бельевой корзиной. Он аккуратно расправляет на веревке штаны. Носки вешает парами. Прикрепляет прищепками чайное полотенце с изображением тукана вверх ногами. Небо уже окрасилось в темно-красный цвет, день вокруг нас догорает. Отец поднимает голову и замечает меня, улыбается, зовет: спускайся, дочка, поможешь развесить остальное! Нет, отвечаю я и тоже улыбаюсь. Не могу, я сейчас занята.
Я стою, уперев подбородок в ладони, высовываясь из окна, наблюдаю за ним, и вот какие слова звучат у меня в голове: даже не знаю, что бы я делала без моего папы, правда, не знаю.
Вот я и дома. Я дома — и меня уже нет. Чайки величиной с собаку топчутся по крышам, они все еще дерутся между собой из-за старых оберток из-под рыбы и жареной картошки на речном берегу или приземляются и тупо стоят на камнях, которые прерывают бег реки, пенно несущейся мимо. Река — серая, стремительно бегущая между травянистыми берегами, между церквами и магазинами, мимо низеньких старых домов, стоящих тут со времен якобитов, мимо офисных зданий строительной компании «Хайлендз энд Айлендз», оставляя позади Оулд-Хай, Кэли, замок и магазин «Килт-шоп», торопясь промчаться под мостами, морщинясь вокруг их опор, проталкиваясь от холмов сквозь город к Лиману, устремляясь затем в широкие воды, омывающие край страны и уходящие дальше, прочь от суши. Дым от весенних костров обволакивает вечерний город, дым из труб и дым, поднимающийся с полей, будто затаенное дыхание в воскресном небе, а город тем временем затихает в своем дугообразном пространстве, готовясь к очередной ночи, в жилых домах на окнах задергиваются занавески, церковные шпили вдоль всей реки тускнеют, превращаясь в призрачные силуэты, а полинявший, побитый непогодой и загаженный птицами камень улиц, магазинов и домов снова меняет оттенок при меркнущем свете, при слабом уличном освещении еще одного сгинувшего дня.
Пейзаж темнеет. Холмы на севере, холмы на юге, не помню их названий. Горы, проступающие на фоне неба, белые, как привидения, от последних редких снегов, и вновь опускается ночь над промозглым Друмохтером, над этими угрюмыми бездревесными воротами к Северному нагорью. Она опускается над Кернгормскими горами, над лесами JIox-ан-Эйлейна, над туристскими шале в Авиморе, над головой немецкого солдата, изваянной ветром в скалах над дорогой близ Томатина. Ночь на Лох-Линне, на Лох- Лохи, ночь над всеми местами, названия которых я не могу припомнить или никогда не знала, и над теми, названия которых я знаю и помню. Замок Эркерт, долины Глен - Эркерт, Глен-Мористон, Форт-Огастес, Форт-Уильям, Фортроз, Черный остров, Мур-оф-Орд, север. Мутнеет шоссе с разделительной полосой, где машины, едущие на север и на юг, отбрасывают тонкие лучики света, и более темные туристские дороги, старая дорога Дженерал-Уэйд; молчаливые имена кланов, вырезанные на скалах в Каллодене, скрытые тьмой; тьма на оленевых лесах, на форелевых реках, на скалах и соснах, и дымчатый замерзший кварц, погребенный глубоко в недрах гор. Ветер, земля и вода, и исцарапанные бурями хребты, взметнувшиеся в небеса, длинный Лайриг-Гру, заполняющийся тьмой, которой никто не видит; дождь без единого свидетеля падает на холмы и реки, овцы трутся о заборы, путаясь ногами в волокнистом вереске; ночь. Теперь уже не провести черты между горами и небом. Сгущается мрак на тихом Лох - Нессе, над Фойерсом, где водопад, и Доресом, где симпатичный паб и галечный пляж, над Абриаханом и дорогой, идущей к западу, над шлюзами и запрудами, и выше, над хребтом канала, над городом и всеми его домами. И над этим домом, над этим окном, прямо надо мной.
Глен-Эркерт, Глен-Мористон, Глен-Ливет, Глен - Моранги, Глен-Кэмпбелл, Глен-да-Джексон, Неужели-Не-Вернешься-Никогда-Аглен. Это моя последняя запись. Запись, заметка, пометка. В этом суть дневников — ты замечаешь нечто, помечаешь это нечто на карте пейзажа. Как будто то, чем ты занимаешься каждый божий день, день за днем, имеет значение; глядите-ка, я — претендент. Вот чем я занималась. Вот как я думала. Вот что я буду делать завтра, и послезавтра, и на будущей неделе, и в течение следующего месяца.
Я не Анна Франк; я из тех, кому повезло куда больше. Мне, слава Богу, не приходится иметь дела с историей, и мир не нуждается в подробностях «жизни и эпохи», которые я могла бы предоставить. Нет, в моем случае это лишь мастурбация. Медленное, долгое, кружащее на одном месте, полное самомнения писание - мастурбация.
Впрочем, это никогда и не было дневником. Дурацкая затея. И в то же время это дневник — хоть и дурацкий. Я налегаю на исписанные мной страницы и пытаюсь угадать — что же я упустила, что это, что ускользнуло от меня, чего я не знаю и никогда не узнаю? Вещи, о которых мы легкомысленно забываем или которых вовсе не замечаем; личности, которые исчезают, а никто даже не думает заявить об этом в полицию, никто не требует расследования. Зато есть одержимость чем-то или кем-то; падение, нечто вроде подростковой роскоши, самоистязание, не дающее тебе увидеть настоящих мучений. Я долго барахталась во