сестры, с которыми познакомился у Вас однажды, я спрашивать не смею. Также боюсь воодушевлять вас на новую жизнь в Германии. Немцы утратили не только большую часть своей страны и свои города. Они потеряли и свою душу, и совесть. В стране полно людей, которые ничего не видели и ничего не знали и „всегда были против“. А тех нескольких евреев, которые еще остались, сбежав из ада, снова поливают грязью. Они получают в дополнение к скудной продуктовой карточке иждивенца добавку для рабочих. И этого достаточно, чтобы преступники снова преследовали свои жертвы.
Известите меня как можно раньше о дате Вашего выезда. Мой пессимизм и жизненный опыт запрещают мне говорить о возвращении домой. Я сделаю все, что в моей власти, чтобы помочь Вам, но не ждите слишком многого от министерского советника, который имеет тот недостаток, что приехал из Леобшютца. Мы здесь, на западе, считаемся „восточным дерьмом“, и никто не верит людям, потерявшим вместе с родиной и материальные, и духовные ценности. Я скорее помогу Вам получить место председателя окружного суда, чем достану для Вас квартиру или фунт масла.
Не дайте моим жалобам, которые я считаю здесь совершенно неуместными, пошатнуть Ваш завидный оптимизм и Ваше чувство юмора, о котором я так охотно вспоминаю. Если можете, привезите с собой кофе. Кофе — новая немецкая валюта. За кофе здесь можно все купить. Даже белую жилетку. Ее здесь теперь называют „белизной Персила“.
Мы с женой ждем Вас с нетерпением и открытым сердцем. А пока шлет Вам привет и уверения в прежней привязанности.
Ваш Ганс Путтфаркен.
P. S. Чуть не забыл: Ваш старый друг Грешек живет теперь в одной деревне в Гарце. Я случайно получил его адрес и написал ему о Вашем возвращении».
Пока Йеттель засовывала письмо обратно в конверт, она пыталась представить себе лицо Путтфаркена, но вспомнила только, что он был высокий, светловолосый и очень голубоглазый. Она хотела сказать Вальтеру хотя бы про это, но тишина уже слишком затянулась, чтобы нашлись слова, спасающие от волнения. Йеттель робко обмахнулась конвертом. Овуор взял письмо у нее из рук и положил его на стеклянную тарелку.
Он издал несколько шипящих звуков, подражая птичкам, подслушанным в детстве, улыбнулся, вспомнив слово, которое мемсахиб достала из бумаги, и, насвистывая, раз-дернул шторы. Луч низко стоящего послеполуденного солнца отразился в стекле и бросил дымку тонкого синего тумана на серую бумагу. Собака проснулась, лениво подняла голову и, зевнув, так громко лязгнула зубами, как в дни юности, когда она еще различала в траве следы зайцев.
— Руммлер, — засмеялся Овуор, — в письме звали Руммлера. Я слышал имя Руммлера.
— Жалкий неудачник, — сказал Вальтер, — если бы Путтфаркен знал, что стало с моим чувством юмора. Ах, Йеттель, разве у тебя на душе не полегчало хоть немного от такого письма? После всех этих лет, в течение которых мы были последним дерьмом.
— Я не знаю. Не знаю, что сказать. Я не все поняла.
— Ты думаешь, я понял? Знаю только, что там есть человек, который помнит, каким я был тогда. И который хочет помочь нам. Дай нам время, госпожа докторша, привыкнуть к тому, что все изменилось. Не слушай, что тебе говорят здесь. Мы упали ниже, чем они, но мы и чаще, чем они, начинали новую жизнь. И мы справимся. Наш сын уже не узнает, что такое быть аутсайдером.
На какое-то мгновение Йеттель показалось, что нежность и страсть в голосе Вальтера оживили мечты, надежды и чувство уверенности, любовь и желание жить, свойственные ей в юности. Но согласие с мужем было слишком чуждо ее характеру, чтобы продлиться долго.
— А что ты там говорил, когда пришел? Я забыла.
— Нет, Йеттель, ты не забыла. Я сказал, что мы уезжаем девятого марта на «Альманзоре». И на этот раз мы не поедем отдельно. Мы будем вместе. Я рад, что неизвестности наступил конец. Мне кажется, я бы не смог дольше выносить это ожидание.
24
В четыре часа утра Вальтер проснулся от непонятного звука. Он все пытался поймать легкие вибрации, которые, казалось, возникали где-то поблизости и были ему приятней, чем страх перед бессонницей. Но только беззвучие мучительного часа перед восходом солнца достигло его ушей и сейчас же начало охоту на его покой. Он жадно караулил чириканье птиц в эвкалиптах перед окном, которое обычно служило ему сигналом для подъема; напряжение до времени обострило его чувства. Хотя день не поймал еще и отблеска первого серого света, Вальтеру уже казалось, что он различает очертания четырех больших светлых ящиков, пересекших океан.
Со времени прибытия в Африку они превратились в шкафы и теперь стояли, окрашенные по-детски неловкой рукой Йеттель, каждый у одной из стен спальни. Овуор полностью уложил их накануне вечером и заколотил такими сильными ударами, что Келлеры из соседнего номера яростно застучали в ответ. Вальтер чувствовал себя свободным при мысли, что большая часть жизни за последние девять лет наконец-то упакована. Те две недели, что еще оставались до отплытия «Альманзоры», теперь должны были пройти без изматывающих споров, которые вызывало каждое новое решение о том, что нужно взять, а что оставить.
Вальтеру казалось, что судьба дарит ему последний отрезок нормальности. Эта передышка показалась ему слишком короткой. Он с таким вниманием прислушивался к скрежету своих зубов, как будто неприятный звук имел особое значение. Через некоторое время он действительно, к своему удивлению, почувствовал себя освобожденным от ноши, которая днем непрестанно мучила его. Он должен был, обезоруженный чувством вины, о котором не мог говорить, если не хотел лишиться сил, отчитываться перед Йеттель или Региной за каждое высказывание, за свои вздохи, за каждое выражение недовольства или чувство неуверенности.
Только ночью он мог себе признаться, что сейчас, прежде чем могли прорезаться ростки надежды, его терзало разочарование. Уже много дней, с тех пор как начали упаковывать вещи, Вальтер грустил из-за того, что ящики так сильно напоминали ему об отъезде в эмиграцию. И совсем не напоминали о том, как он месяцами, в упоительной эйфории, рисовал в воображении такой желанный отъезд ко вновь обретенному счастью.
Чтобы заставить себя успокоиться, Вальтер крепко сжал губы. Резкая физическая боль помогала бороться со злыми призраками, восставшими из прошлого и угрожавшими будущему. Тут он услышал разбудивший его звук во второй раз. Из кухни доносился тихий шорох, как будто по грубому деревянному полу тихо шаркали босые ступни, а временами казалось, будто Руммлер трется хвостом о закрытую дверь.
При мысли о том, что собака и ухом не шевельнет, пока чайник не наполнят водой, Вальтер улыбнулся, но любопытство заставило его встать и посмотреть, что там происходит. Он тихо поднялся, чтобы не разбудить Йеттель, и на цыпочках прокрался в кухню. На жестяной крышке горел остаток маленькой свечки, и ее высокое пламя погружало все окружающее в бледно-желтый свет.
В углу, между несколькими кастрюлями и ржавой сковородой из Леобшютца, на полу с закрытыми глазами сидел Овуор и растирал себе ноги. Возле него лежал Руммлер. Собака действительно не спала, на шее у нее была толстая веревка.
Под кухонным столом лежал туго набитый узелок из носового платка в бело-голубую клетку, привязанный к толстой деревянной палке. В одну из многочисленных дыр высовывался рукав белого канзу, в котором Овуор еще с Ронгая подавал еду. На подоконнике лежала черная мантия Вальтера, отглаженная и аккуратно сложенная вчетверо. Он узнал ее только по осыпающемуся шелку на воротнике и отворотах.
— Овуор, что ты здесь делаешь?
— Сижу и жду, бвана.
— Чего?
— Я жду солнца, — объяснил Овуор. Он дал себе время только на то, чтобы наколдовать в свои глаза такое же удивление, какое было в глазах у бваны.