когда мы поссорились, действительно осталась старой девой, и даже если бы нашелся какой-нибудь слепец и позвал бы меня сейчас замуж, я бы не пошла.
После всего, что мамочка сделала для меня, я бы никогда не смогла оставить ее одну.
Надо тебе еще кое-что рассказать. Ты помнишь нашего старого школьного сторожа Барновского? Он весной иногда помогал нашему садовнику и прачке Гретель. Отец оплачивал учебу его старшему сыну (и думал, что мы не знаем), он был очень талантлив. Не знаю, откуда старик узнал, что мы уезжаем, но в последний вечер он вдруг возник у нас на пороге. Принес нам в дорогу колбасы. Он почти плакал и все время качал головой, и это из-за него я теперь не могу ненавидеть всех немцев.
Ну, надо заканчивать. Знаю, что писать ты никогда не любила, и все-таки очень надеюсь, что ты ответишь мне на это письмо. Так много всего мне хочется узнать. А маме не терпится разведать, кто еще из наших оказался в Кении. Меня старые истории только печалят. Когда папа умер, во мне тоже что-то умерло, но жаловаться — грех. Никто из нас, выживших, не смог спасти свою душу. Напиши скорей своей старой подруге Ильзе».
Тени стали черными и длинными, когда Вальтер спрятал письмо в нагрудный карман. Он встал, поднимая с земли Йеттель, и на какое-то мгновение показалось, что оба хотят что-то одновременно сказать, но они только вместе слегка качнули головами. Пока шли от автобусной остановки до «Хоув- Корта», слышно было только Чебети. Она успокаивала обрывками красивой мелодии Макса, который проголодался и начал выражать свое недовольство. И радостно рассмеялась, заметив, что ее пение осушило также и глаза мемсахиб и бваны.
— Завтра, — сказала она довольно, — снова придет письмо. Завтра будет хороший день.
20
Когда Максу исполнилось полгода, он неожиданным решением положил конец слуху, будто из-за нежности Чебети стал мягким и ленивым, как дети ее собственного племени, которые все еще сосут материнскую грудь, уже умея ходить. Маленький аскари Чебети, не обратив внимания на пессимизм опытных немецких матерей, своими силенками сел в коляске. Это случилось воскресным утром. В это время в саду «Хоув-Корта» для малыша-тяжеловеса не было подходящего общества, чтобы привлечь всеобщее внимание физическими достижениями.
Многие женщины еще придерживались европейского ритуала роскошного воскресного обеда, хотя и со стыдом, поскольку это не отвечало обычаям страны с тех пор, как появилось новомодное слово «бранч». Так что они присматривали за своими кухарками и жаловались на некачественное мясо. Мужчины мучились с «Санди пост», которая настолько утомляла эмигрантов своими языковыми тонкостями, литературными амбициями и сложными статьями о жизни высшего лондонского общества, что они могли читать ее только с большими перерывами, душа в зародыше неудобную мысль, что воля сильнее умения.
Если бы Овуор поглядывал, как обычно, время от времени в окно, то увидел бы, как объект его гордости, которого он, несмотря на все более спокойные ночи, упорно называл «аскари», прямехонько сидит в своей коляске. А так он буйствовал в этот миг на кухне, как молодой масай на своей первой охоте, потому что картофель был водянистый и рассыпался при варке. Картофелины, которые после варки выглядели как тучи над большой горой, дома, в Ол’ Джоро Ороке, обычно вызывали у Овуора чувство собственной несостоятельности, а на лице бваны — складку гнева между носом и ртом.
Чебети гладила пеленки, что Овуор воспринимал как покушение на права мужчины: айа должна была только стирать белье, а не управляться с тяжелым утюгом с углями. Йеттель и Вальтер отложили свой спор о возвращении до лучших времен, до того измучившись, что все разговоры оканчивались, едва начавшись, с того дня, когда Йеттель поняла значение слова «репатриация», грозившего такими серьезными последствиями.
Они с Вальтером отправились к профессору Готтшальку. Он вывихнул ногу, и уже три недели друзья снабжали его провизией и новостями со всего света, которые он не мог почерпнуть ни из радиопередач, ни из газет, а исключительно из приватных разговоров.
Так что на месте была только Регина, когда ее брат, рванувшись с громким криком, который подманил лишь собачку Дианы, завоевал себе в жизни новое положение. За мгновение, которого бы не хватило птахе, чтобы в минуту опасности раскинуть крылья, Макс из младенца, видевшего только небо и нуждавшегося в чужих руках, чтобы расширить свои горизонты, превратился в любознательное существо, в любое время способное заглянуть в глаза другим людям и с высоты изучающее жизнь по своему усмотрению.
Коляска стояла в тени гуавы, на которой прежде обитала английская фея. С тех пор как обладавшая классовой сознательностью дама не отвечала больше за радости и печали одинокого ребенка эмигрантов, Регина забиралась в охранительную зону своей фантазии только тогда, когда солнце с беспощадной силой гнало ее в тень и в прошлое.
Когда Макс с удивлением, от которого глаза у него стали такими же круглыми, как луна, наполняющая ночи сиянием дня, покинул свои уютные подушки, его сестра как раз сделала одно странное открытие. Она впервые со всей отчетливостью ощутила, что достаточно знакомого запаха, чтобы оживить давно зарытые воспоминания, приносившие отчаянные муки. Сладкий запах тех дней, которых уже не было, щекотал ее нос тоской. Прежде всего, Регина не могла разобраться, хочется ли ей, чтобы фея вернулась, или нет. Возможность выбора лишала ее уверенности.
— Нет, — наконец решилась она. — Мне она больше не нужна. У меня ведь есть ты. Ты, по крайней мере, улыбаешься, когда я тебе что-то рассказываю. И с тобой я могу так же говорить по-английски, как раньше с феей. Во всяком случае, когда мы одни. Или тебе больше нравится слушать суахили?
Регина открыла рот широко, как птичка, кормящая своих птенчиков, поймала горлом прохладу и рассмеялась, не помешав тишине. Ей нравилось вызывать своим смехом улыбку брата, как в тот великолепный день, когда это чудо свершилось впервые. Макс довольно загулил, составив из звуков, бывших в нем, фонтан ликования, в котором Регине послышалось слово «айа».
— Смотри, чтобы папа не услышал, засмеялась она. — Он с ума сойдет, если первое слово его сына будет на суахили. Он хочет разговаривать с тобой на своем языке и о своей родине. Скажи лучше «Леобшютц». Или уж хотя бы «Зорау».
Регина слишком поздно поняла, что поступает сейчас так же глупо, как совсем молодой стервятник, который поспешными криками приманивает своих соплеменников и вынужден разделить с ними свою добычу.
Она позволила своей фантазии загнать себя в такую пропасть, из которой невозможно было выбраться целым и невредимым. Из прекрасной игры со слушателем, который никогда не отвечал и, следовательно, всегда давал правильный ответ, получилась действительность с ухмыляющейся рожей. А она напомнила о ссорах родителей, которые теперь повторялись так же регулярно, как вой гиен в ночном Ол’ Джоро Ороке.
Еще тогда Регина поняла, что слово «Германия», как только отец произносил первый слог, приносило заботы и огорчения. Но с некоторых пор «Германия» стала для всех угрозой более страшной, чем все непонятные слова, которых Регина научилась бояться, когда была ребенком. Если она не успевала вовремя закрыть уши до начала беспощадной войны между родителями, то они все время слышали о прощании, которое представлялось ей еще болезненнее, чем прощание с фермой, которую она никак не могла забыть, несмотря на все усилия и свое обещание Мартину.
Регина боялась не только той злобы, с которой родители мучили друг друга, но еще больше того чувства, что от нее требуют сделать ужасный выбор между желаниями головы и сердца. Ее голова была на стороне матери, а сердце билось за отца.
— Знаешь, аскари, — сказала Регина на прекрасном мягком джалуо, как это делали Овуор с Чебети, оставаясь наедине с малышом, — тебя такое же ожидает. Мы не такие, как все дети. Другим детям ничего не говорят, а нам они все рассказывают. Мы с тобой получили таких родителей, которые не могут держать язык за зубами.
Она встала, наслаждаясь тем, как жесткие травинки покалывают ее босые ноги, потом быстро