— Пойдем, дочь, — услышала Регина голос матери. — Нельзя тебе долго оставаться на солнце.
И она почувствовала, как папа взял ее за руку, но пальцы больше не слушались ее. Они крепко приклеились к рубашке Овуора.
Овуор хлопнул в ладоши и расколдовал ее пальчики. Большие черные птицы, восседавшие на маленьком деревце перед домом, крича, взмыли к облакам, а потом голые ноги Овуора полетели над красной землей. На ветру ангельская рубашка надулась, как шар. Овуор убегал, и смотреть на это было ужасно тяжело.
Регина почувствовала в груди острую боль, которая всегда появлялась перед большим горем, но вовремя вспомнила, что сказала мама: в новой жизни ей запрещено плакать. Она зажмурила глаза, чтобы не выпустить слезы наружу. Когда она снова смогла видеть, Овуор шел по высокой желтой траве. На руках он держал маленькую лань.
— Это Суара. Суара — тото, как и ты, — сказал он, и, хотя Регина не поняла его, она распахнула руки. Овуор передал ей дрожащее животное. Лань лежала на спине, у нее были тонкие ножки и маленькие ушки, как у куклы Анни, которую они не взяли с собой в дорогу, потому что в ящике больше не было места. Регина еще никогда не трогала животных. Но страха не было. Ее волосы упали на глазки детеныша, она поцеловала его голову, как будто ей давно этого и надо было — не звать на помощь, а защищать.
— Она хочет есть, — прошептали ее губы. — И я тоже.
— Господи, да ты еще в жизни такого не говорила.
— Это сказала моя лань. Не я.
— Да ты далеко здесь пойдешь, пугливая принцесса. Ты уже сейчас говоришь, как негры, — сказал Зюскинд. Его смех звучал по-другому, чем у Овуора, но тоже был приятен для слуха.
Регина прижала к себе лань и не слышала больше ничего, кроме равномерных ударов, доносившихся из ее теплого тельца.
Она закрыла глаза. Отец взял спящего детеныша из ее рук и отдал Овуору. Потом он поднял на руки Регину, как будто она еще была маленькой, и отнес ее в дом.
— Вот здорово, — обрадовалась Регина. — У нас дыры в крыше. Такого я еще никогда не видела.
— Я тоже, пока не приехал сюда. Вот подожди, увидишь, в нашей второй жизни все по-другому.
— Наша вторая жизнь мне нравится.
Лань звали Суарой, потому что Овуор назвал ее так в первый день. Суара жила в большом хлеву за маленьким домиком, облизывала теплым язычком пальцы Регины, пила молоко из маленькой жестяной миски и уже через несколько дней могла жевать нежные початки кукурузы. Каждое утро Регина открывала дверь хлева. Тогда Суара прыгала в высокой траве и, возвращаясь, терлась мордочкой о коричневые штаны Регины. Девочка носила их с того дня, как началось большое волшебство. Когда солнце по вечерам падало с неба и ферма закутывалась в черную мантию, Регина просила маму рассказать сказку про сестрицу и братца. Она знала, что и ее лань превратится однажды в мальчика.
Когда Суарины ножки стали длиннее травы за колючими деревьями, а Регина знала уже столько коровьих имен, что называла их отцу во время дойки, Овуор принес собаку, белую с черными пятнами. Ее глаза были цвета светлых звезд. Морда была длинная и влажная. Регина обняла ее за шею, такую же круглую и теплую, как руки Овуора. Мама выбежала из дома и закричала:
— Ты же боишься собак!
— Здесь не боюсь.
— Мы назовем его Руммлер, — сказал папа таким низким голосом, что Регина поперхнулась, расхохотавшись в ответ.
— Руммлер, — смеялась она. — Какое красивое имя. Как Суара.
— Но Руммлер — немецкое имя. А тебе же теперь нравится только суахили.
— Руммлер мне тоже нравится.
— С чего ты решил назвать пса Руммлером? — спросила мама. — Ведь так звали крайсляйтера[4] в Леобшютце.
— Ах, Йеттель, в этом-то и прелесть. Теперь можно целый день кричать: «Руммлер, поганец, иди сюда!» и радоваться, что нас никто не арестует.
Регина вздохнула и погладила большую голову собаки, которая, подергивая короткими ушами, отгоняла мух. От ее тельца на жаре шел пар и пахло дождем. Папа часто говорил слова, которых она не понимала, а когда он смеялся, слышался только короткий высокий звук, который не отражался эхом от горы, как раскатистый смех Овуора. Регина рассказала псу на ухо историю про заколдованную лань, тот посмотрел в сторону Суариного хлева и сразу понял, как сильно девочка хочет братика.
Уши Регины поглаживал ветерок, и она слышала, что родители все время повторяют имя Руммлера, но не могла их понять, хотя голоса звучали отчетливо. Каждое слово было как мыльный пузырь, который сразу лопался, если его хотели схватить.
— Руммлер, поганец, — сказала наконец Регина и, увидев, как лица родителей просветлели, будто лампы с новым фитилем, поняла, что эти два слова — волшебное заклинание.
Еще Регина любила айу, которая поселилась на ферме вскоре после Руммлера. Она появилась перед домом однажды утром, когда с неба исчез румянец зари и черные стервятники, сидевшие на акациях, вытащили головы из-под крыльев. Айа — так называли в этих местах няню, и слово это еще потому было красивее других, что его можно было произносить и в ту, и в другую стороны. Айа, как и Суара с Руммлером, была подарком Овуора.
У всех богатых семейств, живших на больших фермах, с глубокими колодцами и лужайками перед солидными домами из белого камня, была айа. До того как Овуор пришел в Ронгай, он работал на такой богатой ферме у одного бваны, белого хозяина, который владел машиной и множеством лошадей и у детей которого, конечно, была своя айа.
— Дом без айи — не дом, — сказал он в тот день, когда привел молодую женщину из хижин на берегу реки. Новая мемсахиб, которую он научил говорить «сента сана», если она хотела поблагодарить кого-то, похвалила его одними глазами.
Глаза у айи были такие нежные, кофейного цвета, и большие, как у Суары. Руки у нее были изящные, а ладошки — белее, чем шкурка Руммлера. Она двигалась так же быстро, как молодые деревца на ветру, кожа у нее была светлее, чем у Овуора, хотя оба принадлежали к племени джалуо. Когда ветер рвал край желтой накидки, связанной толстым узлом на правом плече айи, ее маленькие крепкие груди качались, как шары на веревке. Айа никогда не сердилась и никуда не торопилась. Говорила она мало, но короткие звуки, вылетавшие из ее гортани, звучали как песни.
От Овуора Регина выучилась говорить так хорошо и быстро, что скоро местные понимали ее лучше, чем родителей. Айа же принесла в ее новую жизнь молчание. Каждый день после обеда они садились вдвоем в круглой тени акации, росшей между домом и кухней. Там нос лучше всего улавливал запах теплого молока и жареных яиц. Когда нос был сыт, а глотка становилась влажной, Регина тихонько терлась носом о накидку айи. Тогда она слушала, как бьются два сердца, пока не засыпала. Просыпалась она, только когда тени становились длиннее и Руммлер начинал лизать ей лицо.
Затем следовали часы, в которые айа плела из длинных травинок маленькие корзинки. Ее пальцы будили крошечных жучков, и только Регина знала, что это были божьи коровки, которые летели на небо исполнять ее желания. Айа тихонько прищелкивала во время работы языком, но губ при этом никогда не размыкала.
Ночь тоже звучала каждый раз по-своему. Как только становилось темно, начинали выть гиены, а от хижин доносились обрывки песен. Даже в кровати уши Регины находили себе пищу. Стены в доме были такие низкие, что не доходили до крыши, и Регина слышала каждое слово, доносившееся из спальни ее родителей.
Даже когда они шептались, их голоса были слышны так же отчетливо, как днем. В хорошие ночи они звучали сонно, как жужжание пчел или храп Руммлера после того, как он всего несколькими движениями языка опустошал свою миску. Но случались и очень долгие плохие ночи со словами, которые наскакивали друг на друга при первых завываниях гиен, внушали страх и замирали только тогда, когда солнце будило первых петухов.
После шумных ночей Вальтер приходил в хлев раньше пастухов, доивших коров, а Йеттель стояла в кухне с красными глазами и мешала свой гнев в кастрюле с молоком на дымящейся плите. После ночных