— Накажут, но I don’t саге[31].
— Это значит, что тебе все равно?
— Да, мне все равно.
— Но ведь ни один ребенок не хочет, чтобы его наказали!
— А я хочу, — засмеялась Регина. — Знаешь, нас в наказание заставляют учить стихи. А я люблю стихи.
— Я тоже любила читать стихи. Когда мы снова будем все вместе, на ферме, я тебе прочитаю шиллеровский «Колокол». Я еще помню его.
— Мне стихи нужны.
— Для чего?
— Может быть, — сказала Регина, не заметив, что отправила свой голос в сафари, — меня когда- нибудь посадят в тюрьму. Тогда они у меня все отнимут. Платья, еду заберут и волосы мне сбреют. И книг давать не будут, но стихи они забрать не смогут. Они ведь у меня в голове. Когда мне будет очень грустно, я стану читать стихи. Я все продумала, но про это никто не знает. Инге тоже ничего не знает о стихах. Если я расскажу, волшебство пропадет.
Хотя Йеттель чувствовала в спине режущую боль и дышать было тоже больно, она сдерживала слезы, пока Регина не ушла. А потом так же крепко прижала к себе свою печаль, как до того — дочь. Она почти желала, чтобы пришло отчаяние, к которому она уже привыкла и которое поддерживало ее. Но с удивлением и даже каким-то унизительным чувством, которого до этого не испытывала, Йеттель поняла, что у нее появилась воля к жизни. Она решила бороться — ради Регины, которая показала ей путь. Теперь, засыпая, она ощущала лишь физическую боль.
Ночью начались схватки, на месяц раньше срока, и на следующее утро Джанет Арнольд сказала ей, что ребенок умер.
9
Последний день без мемсахиб был для Овуора сладким, как сок молодого тростника, и таким же коротким, как ночь в полнолуние. Сразу после восхода солнца он велел Каниа натереть половицы между печью, шкафом и недавно уложенными поленьями и обдать их кипятком. Камау он поручил вымыть в корыте с мылом все кастрюли, стаканы и тарелки, а также маленькую красную тележку с крошечными колесиками, которую так любила мемсахиб. Джогона купал пса до тех пор, пока он не стал похож на маленькую белую свинюшку. Еще Овуору вовремя удалось уговорить Кимани и его работников согнать стервятников с акаций перед домом. Овуор не говорил с бваной о стервятниках, но его голова сказала ему, что в этих делах белые женщины определенно не отличаются от черных. Кто видел смерть, не захочет слышать, как бьют крыльями стервятники.
Овуор так долго натирал поварешку тряпкой, которая была такой же мягкой, как ворот его черной мантии, пока не увидел на металлической поверхности свои собственные глаза. Они уже упивались радостью еще не наступивших дней. Хорошо, что поварешка скоро снова сможет плясать для мемсахиб в густом коричневом соусе из муки, масла и лука. Пока Овуор будил свой нос запахом радости, которой он так долго был лишен, к нему возвратилось довольство жизнью.
Нелегко было теперь, как в умершие дни Ронгая, работать для одного бваны. Если Овуор оставался на ферме один, то суп становился холодным, а пудинг — серым. Его язык разучился удерживать вкус хлеба, только что вышедшего из печи. В тот день, когда мемсахиб с ребенком в животе увезли в Накуру, глаза бваны перестали будить его сердце барабанной дробью. С того дня он двигался как старик, который ждет только стонов своих орущих костей и совсем не слышит голоса Мунго.
В дни между большой сушью и смертью ребенка Овуор думал, что у бваны нет бога, который вел бы его голову, как хороший пастух упряжку с быками. Но с недавних пор Овуор понял, что ошибался. Когда бвана рассказывал ему о своем мертвом ребенке, это он, а не Овуор, сказал «шаури йа мунгу»[32]. Овуор сказал бы точно так же, если бы смерть показала ему зубы, как умирающий с голоду лев удирающей газели. Вот только Овуор считал, что нельзя будить Мунго из-за ребенка. О детях заботится не бог, а мужчина, которому они нужны.
Даже в ожидании дня, который вернет в дом и на кухню прежнюю жизнь, Овуор вздыхал при мысли, что бване не хватало ума высушить соль, которая скопилась у него в глотке, во сне. Без мемсахиб и дочки бвана открывал свои уши только для радио. В эти недели Овуор хотел помочь бване жить и не знал как; он устал. Чужой груз был слишком тяжел для его спины. Так что он радовался дню, когда должен будет заботиться только о маленькой мемсахиб, как мужчина, который бежал слишком долго и быстро и, добежав до цели, не должен делать ничего, кроме как лечь под дерево и наблюдать за прекрасной охотой облаков, которые вечно остаются без добычи.
— Хорошо, — сказал он, буравя левым глазом дыру в небе.
— Хорошо, — повторила Регина, услаждая Овуора мягкими звуками его родного языка.
Она тоже ощущала день возвращения Йеттель по-иному, чем все другие дни, которые уже были и которые еще придут. Она сидела на краю льняного поля, колыхавшего на ветру свое тонкое одеяльце из голубых цветов, и помешивала ногами вязкую красную грязь. От нее тело становилось теплым, а голова — приятно сонной. Посреди раскаленного дня она разрешала себе такое только наедине с Овуором. Но Регина была все еще достаточно бодрой, чтобы с полузакрытыми глазами проследить, как ее мысли становятся маленькими пестрыми кругами и летят навстречу солнцу.
Хорошо, что ее отец еще за день до этого уехал с Ханами в Накуру. Во время большого дождя дороги стали мягкими кроватями из глины и воды; из поездки, которая в месяцы жажды продолжалась бы только три часа, получилось целое сафари, о которое царапалась ночь. Ленивыми движениями Регина сняла блузку, достала из брюк манго и запустила в него зубы. Но сердце ее забилось быстрее, когда она сообразила, что этим бросает судьбе вызов. Если у нее получится съесть манго и не пролить ни капли сока, то это будет знак, что Мунго еще сегодня или по крайней мере на следующий день даст произойти чуду.
Регина была достаточно опытна, чтобы не предписывать великому, неизвестному и все-таки знакомому богу, в какой форме совершить благодеяние. Она сделала свое тело податливым и поглотила им желание, но обезличить свои мечты стоило ей много сил. Она забыла про манго. Почувствовав теплый сок на груди, а потом увидев желтые капли на коже, Регина поняла, что Мунго решил против нее. Он еще не был готов освободить ее сердце из своей тюрьмы.
Она услышала жалобный звук, который мог исходить только из ее рта, и тотчас послала свои глаза к горе, чтобы Мунго не разгневался на нее. Регина прогнала печаль по умершему младенцу с такой яростью, с какой пес гонит крысу, вонзившую зубы в зарытую им кость. Но крыс не прогонишь надолго. Они все время возвращаются. Крыса Регины оставляла ее иногда днем, но ночами не давала забыть, что и в будущем ей придется в одиночку кормить гордостью голодные сердца своих родителей.
Регина знала, что ее мать не такая, как женщины в хижинах. Когда у тех умирал ребенок, то хватало времени от малого до большого дождя, чтобы живот у них снова округлился. При мысли, сколько же, верно, пройдет времени, пока она снова сможет радоваться будущему ребенку, Регина глубоко вонзила зубы в косточку манго и подождала, пока во рту хрустнет. Только когда зубам стало больно, из головы ушли злые мысли. Но зато вернулась грусть, когда Регина подумала о родителях.
Их уши не умели радоваться дождю, а их ноги ничего не знали о новой жизни в утренней росе. Отец говорил о Зорау, когда рисовал словами красивые картины, а мать — о Бреслау, когда посылала память в сафари. В Ол’ Джоро Ороке, который Регина в школе называла «home»[33] , а на каникулах «дом», оба видели только черные краски ночи и никогда — людей, которые разрешали голосу стать громким, только когда смеялись.
— Вот увидишь, — сказала она Руммлеру, — не сделают они нового бэби.
Услышав голос Регины, пес тряхнул правым ухом, как будто на него села муха. Он распахивал пасть так долго, что ветер слишком охладил его зубы. Потом Руммлер тявкнул и вздрогнул всем телом, потому что его испугало эхо.