— Может, да, Самад Миа, может, нет.

Алсана решила, что больше не станет прямо отвечать на мужнины вопросы. Следующие восемь лет она не будет говорить ему ни «да», ни «нет» — чтобы заставить его жить так же, как жила она: в неведении, вечном сомнении, чтобы держать Самада на грани безумия до тех пор, пока ей не вернут ее сына, старшего на целых две минуты, и она снова не погладит его густые волосы своей располневшей рукой. Она дала себе слово. Это было ее проклятие, ее изощренная месть. Временами она доводила его до белого каления, вынуждая хвататься за нож или бежать к аптечке. Но Самад был из тех упрямцев, которые не покончат с собой, если это доставит кому-нибудь удовольствие. Он стоял на своем. А Алсана даже во сне бормотала:

— Верни его, наконец, идиот… не хочешь свихнуться, верни мне моего ребенка.

Но даже если бы Самад решился выбросить белый флаг, у них не было денег вернуть Маджида. И он привык к такой жизни. Дошло до того, что когда в ресторане или на улице Самаду говорили «да» или «нет», он терялся и не знал, как реагировать, — он совсем забыл, что значат эти два изящных самостоятельных слова. В доме Икбалов на вопросы прямо не отвечали.

— Алсана, ты не видела тапочки?

— Возможно, видела, Самад Миа.

— Сколько времени?

— Может быть, три, Самад Миа, а может быть, и четыре — Аллах его знает!

— Алсана, куда ты положила пульт от телевизора?

— Сдается мне, он в ящике, Самад Миа, но можешь поискать и за софой.

И так далее.

Вскоре после того майского циклона Икбалы получили письмо; оно было написано на тетрадном листе рукой их старшего (на две минуты) сына, а внутрь листа вложена свежая фотография. Маджид писал им не в первый раз, но в этом письме Самад разглядел нечто особенное, что приводило его в восторг и оправдывало его сомнительное решение; новизна сказывалась в тоне послания, в нем сквозила зрелость, растущая мудрость Востока; внимательно изучив письмо в саду, Самад пришел на кухню, где Клара с Алсаной пили мятный чай, и с огромным удовольствием зачитал его вслух.

— Послушайте, что он пишет: «Вчера дедушка бил Тамима (нашего слугу) ремнем, пока у того зад не стал красным, как помидор. Сказал, Тамим украл свечи (это правда, я сам видел!) и заслуживает наказания. Иногда, говорит дедушка, наказывает Аллах, иногда это делают люди, причем мудрый человек всегда знает, когда взяться за дело самому, а когда положиться на Аллаха. Надеюсь, однажды я тоже стану мудрецом». Слыхали? Он стремится к мудрости. Многие ли из известных вам школьников хотят сделаться мудрецами?

— Возможно, никто, Самад Миа. А может быть, каждый первый.

Самад зыркнул на жену и продолжал:

— Дальше он пишет о своем носе: «Мне кажется, необдуманно ставить вазу так, чтобы она могла упасть и сломать мальчику нос. За такую халатность нужно наказывать (но телесные наказания годятся лишь для детей — скажем, до двенадцати лет). Когда я вырасту, я буду заботиться о том, чтобы вазы не стояли где придется, угрожая здоровью, вообще буду следить за опасными вещами (кстати, мой нос уже зажил!)». Ясно вам?

Клара нахмурилась:

— Что нам ясно?

— Ему не по вкусу декоративное убранство мечети, он осуждает любые проявления язычества, никчемное, опасное украшательство! Этого мальчика ждет великое будущее.

— Может быть, Самад Миа, а может, и нет.

— Может быть, он станет членом правительства, а может, и юристом, — предположила Клара.

— Чепуха! Мой сын предназначен Богу, а не людям. Он не страшится своей судьбы. Не боится быть настоящим бенгальцем, правоверным мусульманином. Дальше он сообщает, что козла с этой фотографии больше нет. «Я помогал его резать, Абба, — пишет он. — Мы разрубили его надвое, и он еще какое-то время трепыхался». Какое бесстрашие, не правда ли?

Тут нельзя было не сказать «нет», что без особого энтузиазма сделала Клара, взяв снимок, который ей протягивал Самад. На фотокарточке на фоне старого дома стоял обреченный козел, а рядом с ним — Маджид, по-прежнему с головы до ног в сером.

— Посмотрите на его нос! Видно место перелома. У него теперь римский нос. Он похож на аристократа, на маленького англичанина. Посмотри, Миллат. — Клара сунула фотографию Миллату под нос, не такой большой и без горбинки. — Вы теперь хоть немного отличаетесь.

Миллат бросил на снимок беглый взгляд.

— Голова, ни дать ни взять.

Не шибко разбираясь в тонкостях уиллзденского сленга, Самад важно кивнул и потрепал сына по голове.

— Хорошо, что ты видишь разницу между вами двоими, Миллат, лучше поздно, чем никогда. — Самад перевел взгляд на Алсану, та крутила пальцем у виска и выразительно стучала себя по голове: чокнутый псих. — И пусть кое-кто насмехается, мы-то с тобой знаем, что твой брат поведет людей к свету. Станет предводителем масс. Он действительно голова.

Миллат на его слова расхохотался так громко и безудержно, что не удержался на ногах и, поскользнувшись на губке для мытья посуды, ударился лицом о раковину и сломал нос.

* * *

Двое сыновей. Один далекий и прекрасный, застывший в приятном девятилетием возрасте, замерший на фотографии в рамке на телевизоре, из которого льются помои восьмидесятых: бомбы ирландцев, выступления англичан, трансатлантическая безнадега; поверх всей этой смуты глядит ребенок, чистая, незапятнанная душа, будто вечно улыбающийся Будда, погруженный в безмятежную восточную медитацию; способный на подвиги, настоящий лидер, настоящий мусульманин, настоящая голова — словом, греза, да и только. Призрачный дагерротип, отпечатанный с ртутной амальгамы отцовского воображения и зафиксированный соляным раствором материнских слез. С этим далеким безмолвствующим сыном все было «предположительно хорошо», как с каким-нибудь колониальным островным аванпостом Ее Величества; он навечно остался маленьким и наивным, застыл в предподростковости. Этого сына Самад не видел. А перед незримым он преклонялся.

Что касается второго сына, который был у отца под боком, в руках, сидел у Самада в печенках, то лучше о нем не заикаться, не то Самад сядет на излюбленного конька: «Беда с Миллатом» — вот, пожалуйста: второй сын опоздал, как автобус, как письмо по дешевому почтовому тарифу, он отсталый, слабосильный малыш, проигравший первую гонку по родовым путям и теперь тупо следующий велению генов, в соответствии с хитроумным замыслом Аллаха, неудачник, который никогда не наверстает две упущенные жизненно важные минуты — ни с помощью всевидящих параболических зеркал, ни в стеклянном шаре божества, ни в глазах своего отца.

Так вот, более уравновешенный и вдумчивый ребенок, чем Миллат, провел бы всю жизнь в погоне за этими двумя минутами, самозабвенно преследуя ускользающую добычу и в итоге слагая ее к отцовским ногам. Но Миллата нисколечко не волновало, что думал его родитель: Миллат знал, что он ни тупой исполнитель чужой воли, ни голова, ни идиот, ни ренегат, ни жалкий червяк, ни нуль без палочки — все ярлыки отца не имели к нему отношения. На языке улицы Миллат был грубиян, сорвиголова, заводила, меняющий личины, как носки; молодчина, надежный друг, хулиган; вся ватага мчалась за ним то с горки грабить игровые автоматы, то на горку играть в футбол, а то срывалась с уроков в поход по видеосалонам. В «Роки видео», любимом местечке Миллата, которым заправлял не особо щепетильный кокаинщик, к порнушке допускали в пятнадцать, фильмы «Д-17» выдавали одиннадцатилетним, а наркоманские «глючные» картины из-под прилавка стоили пять фунтов. Так Миллат узнавал, какие бывают отцы. Крестные отцы, кровные братья, пачино-дениро, люди в черном, которые отлично выглядят, быстро говорят, никогда не ждут (мать твою!) столик и орудуют пушками в двух полноценных руках. Ему открылось, что не обязательно жить под угрозой

Вы читаете Белые зубы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату