поняла); к 1980 году Аллах бился ему в уши, как волны в морской раковине, назрел кризис, и Самаду пришлось пойти на сделку.
Сделка состояла в следующем: 1 января 1980 года, подобно тем, кто решает с Нового года бросить есть сыр, но вместо этого позволять себе шоколад, Самад завязал с онанизмом в пользу выпивки. Это была сделка, деловое соглашение с Аллахом: Самад получал актив, Аллах был пассивным компаньоном. С того дня Самад успел насладиться относительным душевным покоем и не одной пинтой пенистого пива на пару с Арчибальдом Джонсом; у него даже вошло в привычку, опрокидывая в себя последний глоток, возводить очи горе, как христиане, и думать: в целом я хороший человек. Я не гоняю лысого. Дай мне передышку. Я знаю норму в выпивке.
Но, разумеется, для компромиссов, сделок, пактов, слабостей и всяких «точнее не скажешь» его религия не годилась. Если он хотел сочувствия и послабления, хотел вольной экзегезы и передышки, нужно было выбрать другую команду. Его Господь не походил на милого попустителя с белоснежной бородой, возглавлявшего англиканскую, методистскую и католическую Церковь. Не в обычае Аллаха было давать людям передышку. В тот миг, когда в июле 1984-го взгляд его упал на хорошенькую рыжеволосую учительницу музыки Поппи Берт-Джонс, Самад наконец это осознал. Он понял, что Аллах решил отомстить, что игра окончена, контракт разорван, а законы здравого смысла не действуют, — и что путь ему медленно, зловеще преградил соблазн. Короче говоря, все сделки были расторгнуты.
Он снова вплотную занялся онанизмом. Два месяца, пятьдесят шесть дней, — между встречей с хорошенькой рыжеволосой учительницей музыки и часом, когда он увидел ее снова, — стали самыми длинными, липкими, смрадными и преступными в жизни Самада. Где бы он ни был, чем бы ни занимался, он ловил себя на ощущении постоянного и очень явственного присутствия рядом этой женщины: в мечети слышал цвет ее волос, в подземке вдыхал прикосновение руки, вкушал ее улыбку на улице, невинно шагая на работу; в свою очередь, это привело к тому, что он узнал все общественные туалеты Лондона и преуспел в деле самоудовлетворения так, что поразил бы даже пятнадцатилетнего подростка с Шетландских островов. Утешался он единственно тем, что, как Рузвельт, избрал «новый курс»: стрелял, но не ел. Он пытался очиститься от видений и запахов Поппи Берт-Джонс, от греха рукоблудия, и, хотя был не пост и дни стояли самые длинные в году, с рассвета до заката у него во рту не бывало ни крошки, ни даже слюны, благодаря маленькой китайской плевательнице. А поскольку в верхнее отверстие не входило никакой пиши, из нижнего выделялось мало и незначительно, скудно и незаметно, так что Самад почти убедил себя в том, что грех его тает и что в один прекрасный день он будет неистово драть своего одноглазого дружка, а из того выйдет только воздух.
Но, несмотря на острый голод — духовный, физический, сексуальный, — Самад по-прежнему ежедневно по двенадцать часов работал в ресторане. Сказать по правде, ресторан был единственным местом, где он мог находиться. Он был не в силах видеть домашних, ходить к О'Коннеллу и доставлять Арчи удовольствие видеть его в таком состоянии. К середине августа он довел свой рабочий день до четырнадцати часов; привычный ритуал — взять корзинку с розовыми салфетками-лебедями и разложить их по столам с пластиковыми гвоздиками, уже расставленными Шивой, тут проверить, правильно ли лежат нож и вилка, там отполировать бокал или стереть с фарфоровой тарелки отпечаток пальца — успокаивал его. Пусть мусульманин он плохой, зато официант безупречный, это скажет всякий. У него скучное ремесло, но он довел его до совершенства. Уж здесь-то он, по крайней мере, мог указать другим верный путь: научить, как скрыть несвежесть лукового бхаджи, как придать солидность мелким креветкам, как растолковать австралийцу, что столько чили, сколько тот хочет, ему не нужно. За дверьми «Паласа» он был онанистом, плохим мужем, равнодушным отцом с моралью англиканца. Но здесь, в этих четырех желто-зеленых стенах, он ощущал себя одноруким гением.
— Шива, цветы! Сюда.
Дело было спустя две недели после начала «нового курса» Самада, в обычную пятницу, после обеда, когда они накрывали столы в «Паласе».
— Ты забыл поставить в эту вазу, Шива!
Шива подошел и оглядел пустую, тонкую, как карандаш, аквамариновую вазу на девятнадцатом столике.
— А на пятнадцатом в соуснице-ассорти в чатни из манго плавает колючка от лайма.
— Правда? — сухо отозвался Шива. Бедняжка: скоро тридцать, красота уходит, а он по-прежнему здесь. Что бы он себе ни фантазировал, ничего такого с ним не произойдет. Он, как смутно припоминает Самад, в 1979 году ненадолго ушел из ресторана, пытался открыть охранную фирму, но «вышибалы- пакистанцы никому не нужны», и он вернулся — чуть менее агрессивный и чуть более отчаявшийся, словно объезженная лошадь.
— Да, Шива. Истинная правда.
— А тебя это прямо-таки с ума сводит, да?
— Ну, не то что бы с ума, но… мне это не нравится.
— Это потому, — перебил Шива, — что твоей заднице в последнее время неймется. Все это заметили.
— Кто все?
— Мы все. Парни. Вчера была крупинка соли на салфетке. Позавчера Ганди криво на стене висел. Последнюю неделю ты ведешь себя, как подпевала нашего фюрера. — Шива кивнул в сторону Ардашира. — Как сумасшедший. Не улыбаешься. Не ешь. Ко всем цепляешься. Если метрдотель сбрендил — труби отбой. Мы словно футболисты без капитана.
— Совершенно не понимаю, о чем ты говоришь, — поджав губы, сказал Самад и передал Шиве вазу.
— Все ты понимаешь, — с вызовом ответил тот и поставил пустую вазу обратно на столик.
— Если меня что-то и заботит, то на работе это не отражается. — Самад заволновался и снова протянул ему вазу. — Я бы не хотел причинять беспокойство окружающим.
Шива снова вернул вазу на стол.
— Так значит, что-то все-таки есть. Давай, говори… Я знаю, у нас порой случались разногласия, но в этом месте нужно держаться друг за друга. Сколько мы оба здесь работаем? А, Самад Миа?
Внезапно Самад взглянул на Шиву, и тот увидел, что Самад весь мокрый и как будто оцепеневший.
— Да, да… что-то… все-таки есть.
Шива положил руку ему на плечо.
— Так давай похерим эту чертову гвоздику и пойдем приготовим тебе карри — солнце через двадцать минут сядет. И ты все расскажешь Шиве. Не то чтобы я совался куда не надо, ты понимаешь, но мы вместе работаем, и ты меня очень огорчаешь, дружище.
На удивление тронутый этим неловким проявлением дружеского участия, Самад оставил розовых лебедей и поплелся за Шивой на кухню.
— Животное, растение, минерал?
Встав к рабочей поверхности, Шива принялся резать цыплячью грудку правильными кубиками и посыпать их майценой.
— Что?
— Это животное, растение или минерал? — нетерпеливо повторил Шива. — Я имею в виду то, что тебя беспокоит.
— В основном животное.
— Женщина?
Самад сел на ближайшую табуретку и повесил голову.
— Женщина, — заключил Шива. — Жена?
— Весь стыд, вся боль падут на мою жену, но… причина не в ней.
— Другая крошка. Это мой конек. — Шива изобразил, будто крутит ручку камеры и, пропев вступление к «Мастермайнду»,[45] впрыгнул в кадр. — Шива Бхагвати, у вас есть