шерсти и синтетики, а их шапочки-лодочки были точь-в-точь как у Неру. На детях свитера тайваньского производства, ярко-красные и желтые рюкзаки. Люди выходили из дверей выхода 32 и обнимались с тетушками, детьми, встречались с таксистами, чиновниками, загорелыми белозубыми служащими авиакомпании.
— Вы мистер Чалфен.
— Да! Маджид! Наконец-то мы встретились! У меня такое чувство, будто я давно тебя знаю. Вообще- то вроде бы и правда знаю, но вроде бы и нет… Чертовски интересно, как ты меня узнал?
Лицо Маджида озарила кривая, но ангельски очаровательная улыбка.
— Мой дорогой Маркус, вы единственный белый человек на выходе номер тридцать два.
Возвращение Маджида Махфуза Муршеда Мубтасима всколыхнуло семейства Икбалов, Джонсов и Чалфенов.
— Я его не узнаю, — спустя несколько дней по секрету пожаловалась Кларе Алсана. — Странный он. Я ему сказала, что Миллат в Честере, а он ни слова. Только губы поджал. Восемь лет не видел брата! Ни звука. Самад говорит, это клон какой-то, а не Икбал. Даже подойти к нему лишний раз не хочется. Он чистит зубы по шесть раз на дню. Гладит исподнее. Не жизнь, а вечный завтрак с Дэвидом Нивеном.[88]
Джойс и Айри отнеслись к новичку одинаково подозрительно. Долгие годы они успешно любили одного брата и вдруг увидели новое, хотя и очень знакомое лицо. Это все равно что включить любимый телесериал и обнаружить, что обожаемого актера подло заменили другим, с похожей прической. Первые несколько недель они просто не знали, как к нему относиться. Что касается Самада, то, будь его воля, он бы навечно запрятал этого парня куда подальше: запер под лестницей или сослал в Гренландию. Он содрогался при мысли о неизбежных визитах многочисленной родни, перед которой так хвастался, — вторжении всех тех племен, что истово молились фотографии в рамке. То-то они глаза вытаращат при виде старшего Икбала, атеиста в галстуке, цитирующего Адама Смита и своего чертова Э. М. Форстера. Единственным приятным моментом оказалась перемена в поведении Алсаны. Где толковый словарь, не знаешь? Знаю, Самад Миа, он в верхнем правом ящике. Когда она впервые так ответила, он чуть не подпрыгнул до потолка. Проклятие снято. Никаких больше «может быть, Самад Миа», «возможно, Самад Миа». Только да, да, да. Нет, нет, нет. Четко и ясно. Это было огромным облегчением, но положения не спасало. Сыновья его подвели. Невыносимая боль. Он передвигался по ресторану, не смея поднять глаз. Когда звонили дядюшки- тетушки, он увиливал от ответов или попросту лгал. Миллат? Уехал в Бирмингем, в мечеть, укрепляется в вере. Маджид? Скоро женится, да, очень хороший молодой человек, берет в жены милую бенгальскую девушку, да-да, в лучших традициях.
Начались чехарда и рокировки — все переместились кто куда. В начале октября вернулся Миллат, похудевший, отрастивший бороду и твердо настроенный не встречаться с братом — по политическим, религиозным и личным мотивам. «Если Маджид останется, — заявил Миллат (на сей раз а-ля Де Ниро), — я уйду». Поглядев в обезумевшие глаза тощего, усталого Миллата, Самад велел ему оставаться, поэтому Маджиду, увы, пришлось перебраться к Чалфенам (к большому огорчению Алсаны), пока ситуация не изменится. Джошуа, злой на родителей, променявших его на еще одного Икбала, отправился жить к Джонсам, а Айри, номинально вернувшаяся в отчий дом (учебный год, как-никак, закончился), круглыми сутками торчала у Чалфенов, выполняя поручения Маркуса в надежде скопить денег на две поездки («Джунгли Амазонки — лето’93» и «Ямайка-2000»), и частенько, засидевшись допоздна, спала у них на кушетке.
— Дети покинули нас, уехали в дальние страны, — сказал Самад Арчи по телефону так меланхолично, что тот засомневался, не поэтическая ли это цитата. — Они путники в чуждой земле.
— Скорее, они от нас свинтили, — угрюмо ответил Арчи. — Если бы за каждый визит Айри я получал пенни, то…
То за последние несколько месяцев пенсов десять Арчи бы наскреб. Айри действительно почти не приходила домой. Она была между молотом и наковальней — как Ирландия, Израиль или Индия. Безнадежное положение. Останься она дома, Джошуа будет цепляться к ней из-за несчастной подопытной мыши Маркуса. Задавать вопросы, на которые ей нечего ответить, да и сил нет отвечать: «Разве можно патентовать живое существо?», «Ты считаешь, это правильно — прививать вирусы животным?» Она не знала, правильно ли это, и, как истинная дочь своего отца, помалкивала и держалась от Джошуа на расстоянии. А у Чалфенов, у которых она работала все лето, приходилось иметь дело с Маджидом. Просто кошмар. Когда девять месяцев назад она только начала работать у Маркуса, ее работа сводилась к необременительному разбиранию папок; теперь же обязанностей стало в семь раз больше: в свете вспыхнувшего интереса к эксперименту Маркуса ей приходилось общаться с прессой, разбирать мешки писем, организовывать встречи. Впрочем, и платить ей стали соответственно. Но в том-то и беда: она всего лишь секретарь, а Маджид — доверенное лицо, ученик и последователь, он сопровождает Маркуса в поездках, просиживает у него в лаборатории. Самородок. Избранный. Он не просто талантлив, он очарователен. И не просто очарователен, а еще и благороден. Маркусу казалось, что он явился в ответ на его молитвы. Этот юноша умел ткать красивейшие этические кружева и делал это с недетским профессионализмом, поразительным для его возраста. Маркусу не хватало терпения формулировать аргументы — Маджид ему помогал. Именно благодаря ему Маркус, щурясь от солнца, вышел из лаборатории на свет божий, где его ждали люди. Они хотели знать о Маркусе и его мыши, и Маджид умел им это рассказать. «Нью стейтмэн» требовалась статья на две тысячи слов по вопросу получения патента — Маджид записывал слова Маркуса, подыскивая элегантные формулировки, превращая пресные высказывания ученого, равнодушного к вопросам этики, в изысканные философские размышления. Новостному четвертому каналу хотелось взять интервью — Маджид давал совет, как сесть, как держать голову, какие делать жесты. И это юноша, который большую часть жизни провел в горах Читтагонгского района, без телевизора и газет! Маркус — хоть он всю жизнь стойко ненавидел это слово и не употреблял его с тех самых пор, когда из-за него отец отодрал его, трехлетнего, за уши — был склонен называть это