пространстве, наводненном пустотой и страхом: летели в бесконечную тьму… Он сам, Низом-постник, Черный Мирзо, генерал Негматуллаев, какой-то Фарход Чой-канши, хлопья снега, кибитки, кишлаки… бессчетные горы… считанные дороги, кое-где змеящиеся вдоль рек, прорубивших себе путь между горами… — все это неслось в безжизненном космосе: стремительно летело куда-то во мрак, мельчало, удаляясь, становилось светлым пятном, пятнышком, неразличимой искрой…
— Что? — Ивачев сел. Ватник свалился с плеч. Плеснуло холодом. — А?
Было тихо. Гудел ветер, шуршал снег. С крыши падали капли.
— Я говорю, часового нет, — негромко сказал Саркисов.
Он стоял на коленях возле двери.
Ежась, Ивачев надел ватник в рукава. Пошарил в кармане. В мятой пачке осталось несколько бычков. Он нащупал какой подлиннее, сунул в рот, щелкнул зажигалкой. Жадно затянулся дымом.
Голова закружилась.
— Не может быть, — сказал он.
Ни звука: только шорох мокрого снега и мерно накатывающий гул ветра.
Должно быть, охранник задремал, привалившись спиной к стене кибитки или опустив тяжелую голову на руки, сжавшие ствол стоящего между колен автомата.
— Точно! Точно нету! — повторил Саркисов, отрываясь от щели.
Один из скрюченных кульков зашевелился и поднял всклокоченную голову.
— Что такое? — спросил Кондратьев.
— Да ничего, — ответил Ивачев. — Шура говорит, часового почему-то нет.
Он тоже присунулся к щели, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь. На воле быстро светало — выплывали расплывчатые ветки кустов… корявый плетень… дувал…
Саркисов торопливо зашнуровывал ботинок.
— Нету, нету! — сдавленно сказал он. — Ну, что? Сема, вставай! Толкни Тепперса!
Ивачев обжег губы, загасил дрожащими пальцами окурок о глиняный пол. Сорвать дверь не составит труда — она висела на ременных петлях. Секунда — и они оказываются во дворе… Еще не совсем светло, это хорошо… это и плохо, потому что ни черта не видно. Все спят. Да ну, ерунда, не может быть, часовой где-то здесь… Но, допустим, прокрадутся… допустим, их не заметят… ведь еще не совсем рассвело… Потом дальше, дальше — мимо дувалов и стен зябко дремлющих кибиток… к склону, поросшему боярышником и алычой… скорее, скорее… оскальзываясь на мокрых камнях, по осыпи… потом погоня, крики, выстрелы!..
Сердце колотилось, словно и в самом деле уже несся в гору.
— Да ну, ерунда, — прошептал он, переводя дыхание. — Не могли они часового снять. Тут где- нибудь, зараза.
И точно: невдалеке что-то негромко лязгнуло — должно быть, пряжка о ствол. Послышалось хлюпанье неспешных шагов… скрежет мелких камушков под подошвами. Возникли голоса. Разобрать ничего было нельзя. Да если бы и можно — что толку: все равно ни черта не понять.
Опять стихло.
— Холодно, — пожаловался Тепперс.
— Надо бы с ними поговорить, что ли, — вяло сказал Кондратьев. — Они нас заморозят к аллаху.
— С ними поговоришь… — отчетливо лязгая зубами, проговорил Сема.
— Ты попрыгай, — посоветовал Ивачев. — Попрыгай, теплее!
Сема поднялся, стал по-медвежьи переваливаться из стороны в сторону.
— Что с ними разговаривать! — сказал Саркисов. — Мотать отсюда надо, а не разговаривать. Подумаешь — холодно! Тут в любой момент укокошат и худого слова не скажут, а вы все — холодно…
— Это правда, — скрипнул из угла Тепперс.
— Заложников не убивают, — прокряхтел Сема.
— Если бы заложников не убивали, никто бы и не волновался, — рассудительно возразил Кондратьев. — Что волноваться, если не убьют: подержат да отпустят. Тоже неприятно, конечно…
— Вот именно, — согласился Саркисов. — Вот именно. Нет, Сема, нет. Пальнут — и не вспомнят потом, что пальнули. А у тебя мозги на тротуаре.
Они помолчали.
Ивачев вздохнул. Курево кончились.
— Дай сигаретку, Шура, — попросил он.
Саркисов вдруг вскочил и яростно пнул дверь ногой.
— Ты чего? — спросил Кондратьев, приподнимаясь.
— Так и будем здесь сидеть, пока не подохнем? К вечеру воспаление легких у всех будет! Давай делать что-нибудь!
Кондратьев прокашлялся.
— Черт его знает, — растерянно сказал он, переводя взгляд то на Сему, то на Саркисова.
— Как даст очередью… — пробормотал Сема, глядя в щель двери. — Мало не покажется.
— Не даст, — зло сказал Саркисов, садясь. — Мы им живые нужны.
— Да ну, — смущенно произнес Тепперс. — Почему воспаление? Просто холодно. Не обязательно воспаление… Может быть, вертолет скоро прилетит?
— Ого, вертолет! — кивнул Сема. — По такой погоде?
Все замолчали, надеясь услышать за шумом ветра рокотание вертолетных двигателей.
— С ними поговоришь, с идиотами… — снова неопределенно высказался Сема.
Саркисов дал наконец сигарету, и теперь Ивачев смотрел на струйку сизого дыма.
— Погодка… — протянул Кондратьев.
Сема хмыкнул, словно вспомнил что-то приятное.
— А ведь нас давешний капитан Черному Мирзо продал! — сказал он. — А? Век воли не видать! Ну тот, с блок-поста! Которому Касым деньги относил! Пока мы там коноводились, он и отрапортовал. Мол, так и так, редкие в наших краях птички. Можно сказать, иностранные. А у того быстро сработало. Дошлый парень этот Мирзо, ничего не скажешь. Его бы, как говорится, в мирных целях… Точно — капитан! Ну, народ… Как думаешь, Шура?
— Это просто из того анекдота про Вовочку, — мрачно отозвался Саркисов. — Учительница вызвала отца и пожаловалась, что один из его сыновей обещает ее изнасиловать. Который? — спрашивает папа. — Этот? Этот может!..
Кондратьев рассмеялся.
— Не слышал, что ли? — оживился Саркисов. — А вот тогда еще…
Черт их знает, действительно… Ивачев вздохнул и закрыл глаза. Нет, ну правда, если рассуждать всерьез — это же все детская игра в солдатики! В войнушку понарошке. Тах! — убит! Зачем все это?..
Дрожь никак не хотела оставить прозябшее тело — накатит, пробежит по груди и животу мелкими ледяными лапками… отпустит.
Просто дурацкий маскарад. Понятно, что никто никого не убьет, — заложников не убивают, Сема прав. Зачем эти муки — холод, страх, две бессонные ночи в ледяном сарае, голод, грязь, позавчерашняя стрельба? По нужде — и то под автоматным дулом… Ну ведь явная чушь, сон, бред; очнешься и сам себе не поверишь: шагаешь по Тверской с приятелем, шарф на сторону, парок изо рта, коньячное тепло в груди, снежок, витрины… доступные девки… жизнь!..
Глупость, глупость! А с другой стороны: действительно — дельце, гильзы веером, одни нападают, другие отстреливаются… Вот и не верь после этого… вот тебе и маскарад… бах! — и готово.
Он глубоко затянулся кисловатым дымом… Курить… как хорошо курить!
А как это можно вообще — убить человека? Ну хорошо, ладно, он готов понять такое: в схватке, в бою, в беспамятстве, в ужасе надвигающейся смерти. А иначе как? Вот он стоит перед тобой… и в голове у него то же самое, что у тебя, — страх, надежда, бесконечность. Взять — и пальнуть ему в затылок? Чтобы и впрямь мозги на тротуар?
Его всегда занимало устройство собственного тела. В сущности некрасивое, оно изумляло своей прекрасной цельностью. Оно было удивительно беззащитно, и следовало в меру возможностей оберегать его от разрушений. Оно несло на себе несколько каких-то единственных, только этому телу принадлежащих