а моя — за ними, в резерве коморпга. Слабое, но утешение: в бой первую роту введут не сразу, а по мере необходимости, хоть маленькая, да оттяжка. Как сложится этот бой, пойдут ли японцы в атаку и когда, какими силами, и будут ли новые бои, и как они сложатся? Или же настанут наконец капитуляция и мир? Сколько ж можно убивать и калечить? Перестаньте стрелять! Но японцы не вняли моему призыву…
В нашем тылу изредка и гулко хлопали пушечные выстрелы, урчали танки и самоходки. Снарядов у них в обрез, а все одно как-то уверенней себя держишь: техника за спиной! Она поддержит, но и ты поддержи ее.
Миша Драчев вырыл мне, собственно, не окоп «лежа», а нечто вроде ровика, где я и стоял, полусогнувшись. Связисты успели — молодцы, черти с катушкой на груди! — протянуть провод, и теперь есть связь с комбатом и комбригом, могу получать указания, а точнее, приказания. Могу и сам докладывать и просить. Покамест телефон молчит. Не перебит ли провод? При подобном артобстреле не исключено.
Я сжимал бинокль, вглядывался в холмы, слушал, как рвутся снаряды, хлопают орудийные выстрелы, гудят моторы, и гнетущее ожидание боя, предчувствие потерь зазнобили меня. А может, все и прозаичней: сапоги промокли, портянки сырые, одежда тоже вся промокла, холодно. Очень холодно. Зазуммерил телефон — даже удивительно, что в грохоте я уловил комариный писк зуммера. Приложил трубку к уху. Рваный голос комбата:
— Глушков, как дела? Потери есть?
— К счастью, покуда нет, товарищ капитан!
— Добро! Стереги атаку пехоты. Если прижмет, бросим твою роту на угрожаемый участок.
— Слушаюсь!
— Ну, бывай… Держись!
И тут комвзвода-3, один из старших сержантов, усачей-близнецов, докладывает:
— Товарищ лейтенант, рядового Погосяыа контузило.
— Погосяна? Сильно?
— Да не так уж чтобы… Заикается шибко, говорить ему трудно… А в общем-то, в строю!
Ладно, что в строю. С контузией как-нибудь обойдется. Конечно, это вещь коварная, через сколько-то лет может аукнуться Старший сержант-усач ухмыляется:
Не переживайте, товарищ лейтенант, за Погосяна! Со временем разговорится, хотя он в принципе неразговорчивый мужчина…
Это так. Геворк Погосян из молчунов, подчас слова лишнего клещами не вытащишь. Контузия не ранение, тем паче контузия нетяжелая, будем считать: удачно отделался. По крайней мере жив.
А переживать мне, между прочим, еще пришлось. Но не из-за Погосяна.
29
После артиллерийской подготовки, когда японцы интенсивно, но бесприцельно обработали наши позиции, они пошли в атаку.
В бинокль увиделось: со склонов холмов сбегают цепь за цепью фигурки. Вражеские пушки прекратили стрельбу, зато «гочкисы» усилили огонь, будто их стало больше. Они били и с неподвижных точек на вершинах, и из атакующих цепей. Пехотинцы стреляли на ходу из карабинов, доносило не такое уж далекое:
'Банзай!' Ну, банзай так банзай, подходите ближе — мы вас угостим своим «ура», посмотрим, кто кого. До первой роты дело еще не дошло, а к позициям двух других рот японцы приближаются.
Наши сорокапятки и выдвинувшиеся самоходки бьют по пехоте и по пулеметным точкам на холмах.
Японцы ближе, ближе, хотя снаряды и очереди «максимов» их здорово выкашивают. Японцы, а кажется: немцы. Почему? Может, потому, что за четыре года столько было отбито немецких атак? Теперь враг другой — японцы, самураи. В бинокль уже разглядываешь кепи с кургузыми козырьками, мундирчики и штаны хаки, обмотки, прорезиненные тапочки и желтые сапоги, карабины наперевес, разверстые в крике рты. Бегут, спотыкаются, падают, встают (кое-кто и не встает), снова бегут. Стреляют истошно кричат. Пугают? Да разве этим нас всерьез испугаешь?
А чем? Да ничем не испугаешь: если надо стоять — выстоим, надо вперед — встанем и пойдем вперед. Зажми все страхи — и конец.
Правильно! Только жаль проливать кровь, когда все, в сущности, решено. Или капитуляция — пустой звук? Или к их словесным декларациям нужно присовокупить наши новые удары по Квантунской армии? Может быть.
Дадут ли японцам приблизиться к нашим позициям вплотную, будет ли рукопашная? У японских карабинов примкнуты ножевые штыки — для штыкового боя. У нас винтовок мало, в основном автоматы, сгодятся еще как и для ближнего боя: самурая можно к себе не подпустить, прошив очередью. Начинает ныть под ложечкой: куда повернет бой, введут ли мою роту? Не хотелось бы этого, но если надо, так надо. Если не миновать, тогда скорей бы уж. Где-то — интуиция подсказывает, вне моей роты — пронзительно кричит раненый:
— А-а-а-а…
Его крик долго — или так кажется — колотится меж буграми, видимо, не сразу оказали помощь. Потом крик угас. А тот, чужой крик «банзай» нарастал, близясь. Скребет по сердцу, царапает:
'аи… аи…'
Под ложечкой ноет, но и ладони начинают чесаться. Сжать бы сейчас рукоятки «максима» и чесануть веерной очередью по японской цепи. Самому! Не положено самому. На это есть стапкачи. а в твоей роте ручные пулеметчики. Ты ротный командир, ты командуй. Каждому свое. Но рядовой солдат во мне, видимо, живет неистребимо.
А что было дальше? А дальше было: японцы достигли наших позиций, завязалась рукопашная, вторая рота дрогнула, отошла, комбат приказал мне ударить японцам во фланг, восстановить положение, я ударил, восстановил, в общем — японцы отступили, а батальон и вышедшие из укрытия танки преследовали противника, загнали его в болота.
И здесь, у кромки болот, пуля сгубила Егоршу Свиридова.
У меня на глазах: ои как будто оступился, стал заваливаться и упал навзничь. Я подбежал: белокурая голова в крови, в крови и лицо — пуля вошла в переносицу. Снайпер. Наповал. Убил, наверное, перед собственной смертью. Успел убить.
В других ротах тоже были убитые, и выросла братская могила.
Все отработано: фанерная пирамида с фамилиями захороненных, жестяная звезда, жиденький залп над могилой — и прощайте, нам надо спешить. А я не мог поспешать, я стоял в изголовье и думал о Егорше Свиридове: еще один из фронтовиков-западников сложил голову на Востоке. Егорша, славный хлопец, который так любил петь танго, подыгрывая себе на аккордеоне. А Филипп Головастиков так любил его слушать. Ни того, ни другого уже нет в живых. Как листья с дерева, обрывает война людские жизни.
Медленно, по одному, от боя к бою редеет моя рота. И все-таки она выживет, всех не убьешь.
У могилы я не заплакал. А когда доложили: есть трофейный аккордеон, кому передать, — в глазах защипало. Егору бы Свиридову передать, да где он, Егор? В китайскую землю зарыт. И я сказал:
— Отдайте кому-нибудь…
— Да никто в нашей роте ие умеет добре играть!
— Отдайте во вторую роту, в третью. Куда-нибудь…
Старшина Колбаковскпй сказал:
— Товарищ лейтенант! Дозвольте мне в собственность взять.
Моя «Поема» скончалась под колесами, так возмещу убыток…
— Возьмите, Кондрат Петрович. Только прошу: не надо пока на ней никому играть.
— Будет сполнено, товарищ лейтенант!
А глаза здорово щипало. Парадокс войны: мы стали суровее, но и чувствительнее. Пахпет горько, тревожпо разрытой землей, полынью, чебрецом или чем-то иным. И я почти физически ощущаю, как во мне