Я знал и любил этот романс на стихи Ивана Сергеевича Тургенева. Был постыдно равнодушен к прозе великого писателя, а вот романс этот — благодаря, конечно, и музыке — волновал. Защипало веки…
Нет, в этом романсе что-то есть. Веки защипало еще сильней.
Я отвернулся, хотя и у остальных-прочих глазки заблестели. А зачем отворачиваться, зачем стыдиться слез, которые облагораживают и возвышают? Хочу жить и любить! Хочу, чтобы любовь у меня была — если не убьют — верная, чистая. Не хочу, чтобы житейская грязь замарала меня, уцелевшего в войнах.
И тут — невероятное: сквозь табачный дым и кухонный чад передо мной проступили слова:
Оглушенный, понял: сам сочинил, сию секунду, без отрыва от застолья. Родилась строфа мгновенно и неизвестно почему. Мои строки, мои стихи! Хорошие или плохие? И какие там женщины, — можно подумать, что их у меня было навалом. Две женщины и было, одна из них Эрна, которую люблю и сейчас. Да, я ее люблю, немку… Стало так грустно, что слезы покатились. Я поморгал, перебарывая их. Переборол. Прислушался, как Иннокентий Порфирьевич, похохатывая, рассказывал:
— В город Маньчжурию вскорости, как началась Великая Отечественная война, прибыли немецкие офицеры-инструкторы. Чтоб, значит, учить уму-разуму японцев, передавать опыт… Ну-с, был устроен банкет, союзнички здорово перебрали. Немцы взялись бахвалиться: разобьем Россию, завоюем весь мир. Японцы подхватились: а как же мы, как Великая Азия, мы хотим до Байкала или до Урала! И здесь-ка под хмелем забродил былой патриотизм у белоказачьих офицеров: 'Брешете, суки, никогда вам Россию не одолеть!' Шум, скандал, драка, стрельба… Комендантский патруль утихомиривал… Ну-с, поутру немцы и японцы, протрезвев, договорились, извинялись друг перед другом, а белоэмигрантских офицеров судили в трибунале и разжаловали… В чужом пиру похмелье!
Трушин, Колбаковский и Драчев тоже посмеивались, а мне было грустно. Женщины, которых я любил…
Ночью мне приснилась Гагра, море и девочка, с которой я, пацаненок, там дружил и которая потом утонула. И я плакал во сне. А пробуждаясь, думал, что не надо, не надо стыдиться слез.
28
Мы шли по Маньчжурской равнине! Позади остались скалы и пропасти, труднейшие версты. О Хингане можно было бы сказать: неприступный, если б мы не преодолели его. Сопки еще серели по сторонам, но их линии были плавные, спокойные, не схожие с резкими изломами горных круч. И были уже не узкие пади- щели, а широкие долины, речные поймы: поля чумизы, гаоляна, проса, риса, огороды, огороды все с теми же метровыми, изогнутыми, как сабля, огурцами.
Дожди, на краткий срок прекратившиеся, опять полили как из ведра. Волочились черные лохматые тучи, сея с неба сумрак.
Приходилось даже днем — не впервой — включать фары танков и автомобилей. До чего ж осточертели эти дожди! Мало того, что на нас сухой нитки нет, — вконец развезло дороги. Распутица страшенная, техника вязнет, тапки выволакиваются тягачами, автомашины и пушки выволакиваем мы, пехота: посаженные временно на броню и в кузова, мы не перестаем чувствовать себя пехотой.
Уверенно ступая по привычной земной тверди, хоть и прикрытой грязевой жижей, мы толкаем плечами «студебеккеры» и полуторки, кричим 'Раз-два, взяли, еще раз взяли!' — вытираем пот, дождь и грязь — ее ошметки, как пулеметные очереди, вылетают из-под буксующих колес. Вадик Нестеров острит: 'Ничего, это чистая грязь' — в смысле: без машинного масла, без бензиновых пятен, натуральная грязь, правильно — чистая. Острота не высшего разряда, но я рад ей: если солдаты шутят, значит, они бодры и трудности не страшны. Хинган форсировали, через бои прошли. Что еще предстоит форсировать, через какие бои пройти?
С боевым, неунывающим настроем — вперед, конечный пункт — Победа. Но на этом пути еще возможны потери, и тогда будет не до шуток.
С ходу проскочили Ванемяо — сравнительно большой город. До нас тут уже побывали танкисты Кравченко, но тоже, как и мы. прошли насквозь: японцы отступили за город. И здесь-то мы снова уточнили: это пока не собственно Маньчжурия, это еще Внутренняя Монголия, а Ванемяо — административный центр Барги, одного из аймаков Внутренней Монголии. Тысячи китайцев и монголов высыпали на улицы. Ливень лупит, а они, вымокшие, разве что под гусеницы не кидаются, машут флагами, выкрикивают приветствия. Одно, на ломаном русском, особо запало мне в душу: дескать, да здравствует дружба русского, китайца и монгола. Золотые слова! Мы ведь сюда прибыли действительно как друзья, как братья, как освободители. Когда народы дружат — мир, ссорятся — война. Или не сами ссорятся, их натравливают друг на друга.
Население запрудило улочки, машины пробирались с трудом.
Но никто не посетовал, что теряем темп. В данном случае не грех потерять его. За городом наверстаем. Если японцы не собьют нам скорости. Ходит слух — то ли данные разведки, то ли догадки, — что японцы концентрируются неподалеку. Не для того чтобы сдаться, а чтобы дать бой. Очень может быть. Не все нас так горячо приветствуют. Но в Вапемяо — хорошо. Мы тоже, конечно, кричим с брони и из кузовов приветствия, точнее — некоторые кричат. Например, парторг Микола Спмоненко:
— Ура свободному Китаю!
Пли ефрейтор Свиридов:
— Здорово, здорово, ребята!
Пли Толя Кулагин:
— Шанго, хлопцы, шанго! — И ставит на попа большой палец.
Вот этот жест и «шанго» понимают лучше, толпа исторгает могуче, ответно: 'Шанго! Шанго! Шанго!' — и сотни больших пальцев ставятся торчком.
Ну, и мы машем пилотками, касками, шлемами — жители еще сильней начинают махать флагами и флажками. Много детворы, пацаны снуют под ногами у взрослых. Одеты в невообразимое тряпье, кости да кожа, но шустры. Невольно вспомнились русские да белорусские пацаны, когда освобождали, — такие же заморыши.
Так ведь и понятно: там немецкая оккупация, тут — японская.
А при оккупантах, известно, не жизнь — могила.
В центре есть каменные дома, но большинство деревянных барачного типа, потемневших от старости