Мы с хозяином вошли во двор, старательно прибранный. На пороге хаты нам поклонилась молодая дородная женщина в блузке и юбке, с монистом на шее. Казак сказал:
— Моя хозяйка… Даша… Вздуй-ка, Даша, огонь в избе, собери нам повечерять… Гости дорогие, желанные!
'Вздуй огонь', «повечерять» — русские, вкусные слова. Не отвыкли, стало быть, от них на чужбине. Нет, не отвыкли — и в укладе жизни, и в одежде, и в поведении наше, русское. В горнице мы с Драчевым сели на лавку у стола, хозяин принялся звенеть замком на шкафчике, потом зазвенел бутылками. Хозяйка зажгла керосиновую лампу, поставила на краешек, и я увидел: да, молода, да, дородна, волосы собраны валиком, под жгучими бровями — жгучие глаза. Видать, бедовая. Так ведь — казачка!
После нашего походного быта горница показалась мне славной, уютной: на окнах тюлевые занавесочки и герань в обернутых цветной бумагой горшочках, на земляном полу дерюжные узорные дорожки, никелированная кровать: пуховая перина, накрахмаленное покрывало, водруженные углом атласные подушки, уставленный яствами стол, и венчала это женщина, пышногрудая и крутобедрая, на которую даже Христос с иконы в красном углу взирал не без интереса. Но вдруг тут же во мне что-то сместилось, без всякой видимой причины. Я подумал, что обывательский (то есть нормальный, человеческий) уют не по мне, я отвык от него, и дороже пуховой перины танковая броня, и ближе соблазнительной женщины мои фронтовые друзья, живые и мертвые. Хотя, конечно, глупо противопоставлять мужиков бабе, у каждого свое. Баба — для красного словца, хозяйка именно женщина, красивая, приветливая и лет двадцати пяти всего, не больше. А хозяину, Иннокентию Порфирьевичу, как мне сдается, под пятьдесят, кудри сединятся. Такая разница? Ну и что? Бывает.
Мне неведомо, каково обитать в этом домашнем раю Иннокентию Порфирьевичу. На стенке, над обитым жестяными полосками сундуком, — дробовик-кремневка, охотничья натруска с порохом и дробью, шашка в поистертых ножнах. Это, если и не напоминает о прошлом, все-таки свидетельствует: хозяин не потерял вкуса к оружию, хотя бы охотничьему. А прошлое-то такое, что лучше б его вовсе не было. Но оно было, не зачеркнешь.
А что мне, собственно, до Иннокентия Порфирьевича и его Даши? Пришел и ушел. Но на их судьбе отразится моя судьба, иначе говоря, то обстоятельство, что я и маршал Василевский освобождаем Маньчжурию. Как сложится жизнь этих казаков и вообще эмигрантов? Мне это не безразлично, как-никак русские, бывшие соотечественники. Хотя наверняка и очень разные. Граждалекая война вышвырнула их всех из России, когда я только появился на свет божий. Как жили на чужбине? Как вели себя?
Надеюсь, с Иннокентием Порфнрьевичем побалакаем на эту тему.
Объявился Федя Трушин, оглядел стол, суетящегося в подручных у Даши моего Драчева, усмехнулся, прикрыл глаза ладонью:
— Ого, придется поработать!
— Разве мы с тобой не бойцы, Федя? — сказал я. — Как с ночлегом у батальона?
— Нормально разместились.
Ну и хорошо, что нормально. Я на сей раз не проверял, как взводы устроились, поручил это взводным командирам, они доложили, что все в порядке. Ну и ладно, коль в порядке, хоть когдато не буду опекать своих орлов-сержантов.
Даша с перекинутым через белую полную руку полотенцем позвала нас во двор, к шелковице с прибитым медным умывальником. Стуча соском, фыркая, мы с Т. рушиным с удовольствием поплескались, утерлись полотенцем, которое пахло глаженьем.
Потом расселись в горнице, и Федя Трушин закатал рукава, как перед серьезной работой. Да нам и предстояло основательно потрудиться, учитывая количество бутылок и тарелок с закуской.
Однако не зарывайся, Глушков, блюди меру, переступишь — худо будет, подобные явления в истории уже отмечались. Я предполагал, что хозяин провозгласит: за русское оружие, но он слегка видоизменил тост:
— За Россию, за ее народ, за победу в войнах!
Чокнулись. Включая ординарца Драчева и хозяйку Дашу, оживленную, разрумянившуюся, то и дело вскакивающую к плите. В комнате было жарко, хотя окна открыты, и ветер лениво колыхал тюлевые занавески. И будто внутри меня лениво колыхалось: приятно передохнуть в такой горенке перед утренним маршем, а еще приятней, что рядом мой друг Федор, и вообще жить здорово.
— Вы, дорогие гости, не представляете, — говорил хозяин. — Не представляете!
— Представляем! — еще не зная, о чем речь, отвечал Драчев.
Я глянул на него выразительно, он умолк, налегая на домашнюю, щедро начесноченную колбасу.
— Не представляете, как мы вас ждали! Ить за вами Россия, Родина, вы ее сыны…
Мы с Трушиным помалкивали, Иннокентий Порфирьевич говорил:
— Дорогие гости, вы счастливые люди! Вы не испытали, что значит остаться без отечества… И близко оно — через Аргунь либо Амур, а заказано тебе… Я ить из зажиточных, отец и старшие братья, поднялись против Советов. И меня поволокли туда же, из гимназии, в Чите учился, записался в семеновцы… Бог хранил: в зверствах не был замешан, а ить что — творилось! Не приведи господь, как каратели чинили расправы в Забайкалье… По молодости лет, по неразумению или еще как ушел с семеновскими войсками за кордон, верней, вышибли нас… У Мациевской как шарахнуло, аж в Маньчжурии опомнились… И вот маюсь без родной земли, считай, четверть века. Нету покою, тоска сосет…
Он повертел в вытянутых пальцах граненый стаканчик, будто не сознавая, что делает, механически выпил водку, взял крутое яйцо, посыпал солью, с горечью сказал:
— Тут даже соль не солкая. Не такая, как там, на родине, без подмесу…
Сейчас прекрасные народные слова «сосет», 'солкая' меня не задели. Я жевал, напряженно размышляя, что правда и что неправда в сказанном Иннокентием Порфирьевичем.
— Считаете, все казаки, все эмигранты рады вашему приходу?
Как бы не так! — продолжал он. — Далеко не все рады! Потому как у некоторых рыльце в пушку!
— Это мы знаем, — сказал Трушин. — Очень даже в пушку.
— С этим разберутся кому положено, — сказал я.
— Пущай, пущай разберутся! Потому к старым, семеновским грехам иные-прочие добавили и новые, уже в эмиграции!
— Не надо, Кеша! — сказала жена. — Ихняя совесть пусть и ответит, мы им не судьи…
— Не судьи, это так. Судьи — это вот они. — Он мотнул лобастой головой в нашу с Трушиным сторону. — Но мы и не замаранные, как некоторые… А замараться было проще пареной репы.
Посудите: как вышибли нас в Маньчжурию, мы, семеновцы то есть, вглубь не пошли, обосновались станицами вдоль границы, так называемое Трехречье…
— Трехречье? — переспросил я.
— Это пограничный с советским Забайкальем район. Три реки там: Хаул, Дербул и Ган, это правые притоки Аргуни…
— Ясно, — сказал я.
— Поднабилось нашего брата! Шутковали мы: хорошая страна Китай, только китайцев много, и чего больше в той шутке — смеха либо слез? Ну, а сам господин Семенов, атаман, получивший незаконно генерал-лейтенанта, умотал в Харбин. Разъезжал на фаэтонах с девками срамными, кутил в ресторанах, проматывал нахапанное… А рядовые семеновцы, я к примеру? До старшего урядника всего-то и дослужился, три лычки на погоне… Да что это я о себе да о себе? — спохватился он. — Простите, разболтался… Вам же есть что рассказать, Европу всю прошли!
Действительно, мы прошли Европу и рассказать нам было о чем. Но отчего-то ни Трушину, ни мне не хотелось распространяться о боевом прошлом. Может, и потому, что перед нами сидел все-таки бывший белогвардеец, вольный или невольный, сознательный или заблудший и тем не менее враг, хотя и бывший, — отсюда и настороженность к нему. Был враг, теперь друг? Надеемся.
— В жизни белых казаков за рубежом не враз разберешься, — сказал Трушин. — На это время надо. И проверка…
— Невиноватых Россия примет, — сказал я.
— Я вам доложу, дорогие гости: в Маньчжурии житуха у пас была паскудная. У большинства то есть. Да посудите: генералы ц старшее офицерье погрели лапы в Забайкалье, в эмиграцию ушли не с пустым