вероятно, это для него будет менее интересно. Потому что в послевоенные годы мы станем все больше и больше отличаться друг от друга, разные станем. А сейчас похожи друг на друга, и в этом смысле я типичен, выражаю свое время. Путаное рассуждение? Ведь и разнолпкость тоже характеризует эпоху.

Как потомок оценит, к примеру, тот факт, что я нечасто вспоминаю о самом близком мне человеке, о маме, расстрелянной гестаповцами в Ростове? Как оценит мою отчужденность от отчима, неплохого человека, невинно арестованного и канувшего в безвестность? Мое раздвоенное, невозвышенное, что ни на есть земное чувство к Эрне, к немке? Прямолинейность, категоричность, горячность, взбалмошность? Преувеличенное представление о собственной персоне?

И многое другое как оценит потомок? Предвижу: без знака плюс. Есть, конечно, во мне и кое-что положительное, о чем я, кстати, не прочь лишний раз подумать. Я склонен к крайностям?

Увы, и это бросит на весы грядущий судия…

На эту тему при случае (а вернее, без случая, в наинеподходящей обстановке, на привале после продолжительного перехода) мы обменялись мнениями с Трушиным. Я сказал:

— Знаешь, Федор, я иногда думаю…

Трушин перебил, усмехаясь щербато:

— Думать надо всегда, милый друг!

— Да погоди, я серьезно…

— О, серьезно? Ну, давай…

— Знаешь, я вот задумываюсь… Мы, то есть наши современники, наши поколения, идем по колено в крови… К Победе идем, к мирной, лучше, чем до войны, жизни… Завоюем эту жизнь, может, не столько для себя, сколько для будущих поколений… Так вот, думаю: как отнесутся те поколения к нам, с какой меркой подойдут, по справедливости ли оценят пережитое нами и что это будет за оценка…

— А мне плевать на ту оценку, — сказал Трушин, и показалось, что он и впрямь хочет сплюнуть. — Мне важней, как мы сами оценим совершенное нашими руками! Важно также, как меня, понимаешь, меня оценят мои, понимаешь, мои товарищи по строю!

— Это, конечно, важно, — сказал я. — Однако связь поколений не прерывается…

— Надо, чтоб не прервалась! — Трушин свел к переносице брови — лицо словно потемнело, развел — лицо словно осветилось. — Тут я малость погорячился, подчас загибаю вроде тебя, милый друг… Понятно, мне не наплевать на суждения потомков…

Надеюсь, это будет суждение, а не осуждение… И все-таки гораздо важней, как мы сами себя оценим!

— Возможно, — сказал я. — Лишь бы оценить без предвзятости, без субъективизма…

— Да! Хотя живущим трудно быть объективными…

— Видишь…

— Вижу! Но с другой стороны, кто ближе знаком с нами, чем мы с тобой? А самокритичности у нас в достатке! Чего-чего, а данного порока время в нас напихало! — Он улыбнулся, я кивнул.

Внезапно Трушин понизил голос, чтобы не услышал ни Симоненко, ни кто другой.

— Знаешь, еще в эшелоне припомнил одну давнюю историю и после уже несколько раз вспоминалась… История сорок второго года…

Я приподнялся. Трушин перешел на свистящий шепот:

— Отчего припомнилось-то? Так, с бухты-барахты… Но слушай! Было это летом сорок второго, у переправы через Донец.

Наш полк три дня и три ночи удерживал ее, дал возможность остальным частям переправиться за реку. Потом и мы покатились к Донцу, кого догоняли немецкие танки — давили, даже не стреляли из пулеметов, на гусеницах — человечье мясо… Бойцы бросались в воду, кто плыл саженками, кто держался за конский хвост, кто на доске, на бочке, кто как. Я был на пару с землячком Васей Анчишкиным, надежный хлопец… В лозняке видим: двое красноармейцев дерутся из-за бочки. Который повыше ростом оттолкнул другого, скатил бочку в воду и поплыл. А тот, маленький, вдруг повернул от реки, побежал к кустам, в сторону немцев. Вася Апчишкпи кричит: 'Федор, он же улепетывает, подлец, в плен!' И меня как ожгло: точно, перебегает к немцам! Вскидываю автомат, очередь вдогонку… Упал тот боец, а мы с Анчишкиным бросились вплавь, еле выбрались: танки и самоходки лупили с берега прямой наводкой. Прошло сколь времени, и вот теперь вспомнил того маленького бойца, который упал после моей очереди, и думаю, не ошибся ли я? В плен ли он бежал сдаваться?

Может, что другое? Обстановка тогда была тяжелая, сумасшедшая, в горячке я срубил парня, а имел ли право на это? Уверяю себя: имел, но в душе что-то царапает…

Я молчал, и Трушин произнес погромче:

— Молчишь? Это хорошо, никаких твоих слов мне не надо.

Сам разберусь с этим воспоминанием…

А я думал о том, что на фронте всякое бывало — и своих расстреливали в горячке и без горячки, по приговору трибунала, всякое случалось, жестокое, необратимое, неизбежное или же поспешно-ошибочное. Сама война своей крайней жестокостью обусловливала эту жестокость.

У меня осталось воспоминание от сорок первого — я не люблю, когда оно приходит. Сейчас пришло, вызванное рассказом Феди Трушина. Распроклятое лето того распроклятого года.

Жара, пыль. Остатки нашего стрелкового полка бредут по дороге, измученные, голодные, на плечах — части разобранных станковых пулеметов. Малый прпвал подле лесочка. Валимся, как скошенные пулеметной очередью. Лежу и вдруг замечаю: на опушке, на фоне зеленой листвы что-то красное, какое-то большое красное пятно. Необъяснимая тревога заставляет меня, полуживого от усталости и голода, встать и подойти поближе. Зачем понесло — до сих пор не прощу себе. Оказывается, заседание военного трибунала, красное — это скатерть на столе. За стол. ом — полковник и два майора; неподалеку вымоина, в ней три бойца, запыленных, грязных, как и мы, но без поясов. Они глядят на небо, на деревья, на полевые цветы, и меня ударяет догадка: прощаются с белым светом! Вымоину окружили пограничники: в руках винтовки с примкнутыми штыками, направлены на арестованных.

К столу подходит паренек лет двадцати. Трибунальцы спрашивают у него фамилию, год рождения и прочие анкетные данные. А потом спрашивают: 'Где тебя задержали'? Парень отвечает: 'На дороге'. — 'Один был?' — «Да». — 'Почему?' — 'Я был шофером. Машину разбили, сгорела'. — 'Куда шел?' — 'Хотел пристать к какой-нибудь части, да не получилось'. — 'А у других получается!' Трибунальцы переглядываются, перешептываются и зачитывают приговор: трусость, дезертирство, расстрел. Три минуты потрачены, чтобы определить — расстрел. Так же быстро осуждены и двое других.

Остатки нашего полка двигаются дальше. Я иду и думаю:

'Жестокость? Да. Оправданная? Не знаю. Хочется верить: оправданная, ведь отступаем, надо как-то остановить, полковник с майорами ведают, что творят'. Но думаю также: какой же нам прок от убитых красноармейцев? Если даже они струсили, надо было вернуть их в строй, чтобы они дрались, искупали кровью свою вину, на поле боя искупали.

Мои мысли перебил Федин голос, и я охотно вернулся к действительности: прошлое есть прошлое, тем более такое, о каком лучше бы забыть.

— После войны настрогаю кучу ребятпшек, — сказал Труншп.

Это я уже от него слышал. Повторяется, забывши? Или чтобы сменить тему? Взгляд у Феди отсутствующий, потусторонний. Не нравится мне этот взгляд.

11

ХАЛХИН-ГОЛ

Инспектируя войска, они проехали порядочно — на восток, на восток, прежде чем остановились в степи перекусить, попить чайку. Можно было завернуть в какую-нибудь часть — окрест по сопкам землянки и палатки, да и сопровождавший их командарм то робко, то настойчиво приглашал отведать его кухни, но Василевский решил: здесь, на воле, в укромном травянистом распадке.

Машины свернули, притормозили. Пока маршалы разминались и мыли руки, был водружен большой,

Вы читаете Неизбежность
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату