вермахта, прибывающих в Берлин. А было восьмое мая сорок пятого… Ну, не буду темнить — скажу: они прибывали, чтобы подписать акт о безоговорочной капитуляции! Представляете? Фашистская Германия капитулирует, и эти господа должны будут своими подписями скрепить исторический документ. Задача нашей группы — пресечь возможности побега, похищения или отравления высокопоставленных немцев. Хотя, честно говоря, по ним давно веревка плачет… Ну, да вы это знаете не хуже меня…
Подполковник говорил доверительно, негромко, иногда вовсе умолкал, покусывал подчерненные солнцем губы, иногда едваедва улыбался каким-то своим мыслям, вероятно вызванным воспоминаниями. Но из слушателей никто не улыбался. Приглушенный голос особиста был слышен всему батальону.
— Не буду, братцы, описывать, как встречали на берлинском аэродроме Темпельхоф самолеты с представителями союзников, а это главный маршал авиации Теддер, генерал Спаатс, адмирал Бэрроу и другие. Все было на уровне! От советского командования гостей приветствовал генерал армии Соколовский, здесь же находился и комендант Берлина генерал-полковник Берзарин…
И в этой радостной, торжественной суматохе мало кто обратил внимание: на бетонное поле сел еще один самолет. Но нашей группе нужен был именно он, ибо в дверцах появились немцы. Первым спустился генерал-фельдмаршал Кейтель, я сразу узнал его по фотографиям. Усохлый, на землистом лице коричневые пятна, спина прямая, как доска, в глазу — монокль, знаменитый монокль.
Как у Гитлера запомнилась челка на лбу, так у Кейтеля монокль… Так вот, этот монокль выпал из глаза, Кейтель не пофельдмаршальски суетливо подхватил его и водрузил на место.
Зато вполне по-фельдмаршальски выгибал грудь, вскидывал подбородок и проделывал непонятные движения инкрустированной палочкой, зажатой в левой руке, позднее меня просветили: это маршальский жезл, которым и положено так манипулировать…
Вслед за Кейтелем, выдерживая дистанцию, вышагивали генералполковник авиации Штумпф и генерал-адмирал Фридебург. Первый — низенький и пухлый, второй — высоченный, как столб.
Кто-то из наших генералов направился к немцам. Кейтель любезно улыбнулся, кланяясь и расшаркиваясь, но генерал, по-моему, не глянув на них, приказал нам: 'Берите в машины и везите…'
Кейтель остолбенел от унижения, и впоследствии это выражение, смесь высокомерия с приниженностью, не оставляло его, сколько я ни наблюдал за фельдмаршалом. Но к машинам они пошли организованно, строем, отбивая 'прусский шаг'. И любопытно было, и смешно, и противно… Ладно, лирику в сторону, слушайте, что и как было дальше. Все расселись по машинам, советское командование с союзниками — впереди, машины с немцами — в хвосте.
И надо было видеть, как фельдмаршал и прочие прилипли к стеклам, когда ехали по разрушенному, сожженному Берлину. Можно сказать, пожирали глазами. На них тоже смотрели, узнавали — цивильные на улицах и военнопленные, которых колонной вели по мостовой. Цивильные равнодушно отворачивались, им было не до Кейтеля, у них свои жптейские заботы. А пленные, вы не поверите, грозили бывшим начальникам кулаками, выкрикивали ругательства. Кейтель и прочие подоставали носовые платки. Не для того чтобы высморкаться, а чтобы спрятать лицо!
Тишина была необычайная: солдаты и офицеры сидели на земле не двигаясь и, казалось, не дыша. Лишь тенорок подполковника звучал. Я на секунду отвлекся и посмотрел на свою роту: глаза и — ей-богу! — даже рты раскрыты. Вот слушают так слушают!
Да ведь есть что послушать!
— Привезли мы Кейтеля с компанией в Карлсхорст, это берлинский пригород, в садах весь, в парках, много особняков. И поселили в отдельном домпке. Говорим: 'Ваша резиденция. Располагайтесь'. А Кейтель о другом говорит: он, мол, потрясен видом берлинских развалин, И видно, что не врет: нервничает. Кто-то из нас не сдержался, спросил: а не потрясали его руины советских городов? Побледнев, Кейтель молча пожал плечами. Да что он мог сказать? Так и молчал он потом все время. Опустился в кресло и пе вставал, но подбородок задирать не забывал и моноклем сверкал отменно. Был накрыт хороший стол, немецкие генералы и офицеры рубали с аппетитом, а господин генерал-фельдмаршал почти не ел: ковырнет вилкой разок-другой — будто одолжение делает. Да не хочешь — не ешь, черт с тобой, у нас дела есть поважнее, чем следить за твоим аппетитом! Потому что следить надо было, чтоб никто не притронулся к еде, которой потчевали немцев, чтоб никто не подобрался к их резиденции. Наступил вечер, и мы еще усиленней проверяли караульные посты, выставленные у особняка. Час шел за часом, а немцев не вызывали. Кто из них дремал, кто по-прежнему подкреплялся — впрок, что ли.
Кейтель восседал в своем кресле. А в это время зал в столовой военно-инженерного училища в Карлсхорсте был набит битком, особенно много было корреспондентов. Ближе к полуночи нам приказали провести немцев к этому залу. Приводим, следим, конечно, в оба, служба такая. Только в полночь в зал вошел маршал Жуков, с ним — главы союзных делегаций. Он скомандовал: пригласить Кейтеля с другими, их вместе с адъютантами было человек пятнадцать. Мы ввели немцев, ввели голубчиков…
Подполковник щелкнул пальцами, тряхнул головой и не улыбнулся, а рассмеялся, смешок, правда, был негромкий. Рассмеялся и сказал:
— Я, конечно, смотрел и на Жукова и на союзников, но нашими подопечными были немцы, прежде всего Кейтель, на него-то я, как говорится, и положил глаз… Ну, как происходило подписание акта о безоговорочной капитуляции Германии, вы, наверное, читали в газетах… Словом, мы, чекисты, свою задачу выполнили: целые и невредимые, немцы подписали акт. Целые и невредимые, хотя по кому из них плачет петля, по кому тюремная камера… Ну, закончилась эта историческая церемония в сорок три минуты первого, наступило девятое мая… А что такое девятое мая, вы знаете не хуже меня… Вопросы, братцы, есть?
Рассказ настолько оглушил, что вопросов не было, кроме одного: невзрачный, с впалой грудью солдатик из пульвзвода спросил:
— Товарищ подполковник, а как будут подписывать акт о безоговорочной капитуляции Японии?
Особист перестал улыбаться, строго сказал:
— Не будем гадать. Его, конечно, подпишут, если будет война с Японией. Но мы же с вами условились: ни о какой подготовке к войне с Японией мы не говорим и не пишем. Мы готовимся к обороне. Так или не так?
Никто не отозвался, даже пулеметчик с впалой грудью, задавший вопрос о капитуляции японцев. Подполковник кивнул комбату:
— Личный состав больше не задерживаю.
Раздумывая о рассказе подполковника-особиста, которого прорвало с личными, пожалуй, сокровенными воспоминаниями, я тоже кое-что припомнил относительно Победы.
Девятое мая: мой взвод шагает во всю улицу немецкого городка, притихшего, будто вымершего, я во главе. Смеемся, поем и плачем. Смеется молодой солдат Погосян: 'После Победы сто лет буду жить! Дети пойдут! У детей свои дети, сто внуков будет!'
Плачет пожилой солдат Абрамкин: 'Дожили, братушки, дожили…' Погосян — ему: 'Так чего ж ты слезишь, папаша? Радоваться надо!' Абрамкин — ему: 'Оплакиваю сына-старшака, друзей, товарищей, которые не дожили… Да и с радости тоже плачут…' Толя Кулагин выкрикивает: 'На радостях петь будем!
И пить! За великую Победу!' И вдруг голос сержанта Симоненко, парторга: 'Ребята, кладбище, братские могилы!' — шум утихает.
Солдаты гуськом заходят за ограду, останавливаются у фанерных обелисков с пятиконечной латунной звездой, снимают пилотки; ветер шевелит русые, черные, каштановые, рыжеватые, седые волосы на склоненных, понурившихся головах; кое-где просвечивает и плешина. Первым поднимаю голову:
— Хлопцы! Это мы прощаемся с однополчанами. Мы скоро уедем отсюда, а им вечно лежать в немецкой земле. За ее освобождение они отдали свою жизнь. Мы, живые, никогда не забудем мертвых…
— Гад будет тот, у кого память дырявая, — говорит Логачеев.
Я командую:
— Драчев, разлей водку!
— Слушаюсь, товарищ лейтенант! — Из вещевого мешка ординарец достает фляжки и бутылки, плескает в подставляемые и стучащие друг о друга алюминиевые кружки.
Молча пьем горькое вино Победы. Вытаскиваю из кобуры пистолет «ТТ», вскидываю руку и стреляю вверх; слабый хлопок — одиночный выстрел. Дую в канал ствола, заглядываю туда, прячу пистолет в