Перед едой старшина позвал меня наверх, в закуток, налил стаканчик. Я не отказывался, свербело клюнуть: до перебора было далековато. Я выпил, слез к столу, где в котелках дымились наваристые щи, и вспомнил, как Алексей Первушин учил меня уму-разуму: 'Бросьте пить, Глушков. Вы молоды-зелены…' А был покойный старше, чем я, всего-то на пару лет.

Эрна говорила мне, что я выгляжу как мальчишка и это оттого, что я, наверное, легкомыслен: легкомысленные долго не взрослеют, не старятся. Эрна при этом смеялась, — видимо, шутила. Но другие говорили мне подобное на полном серьезе. Что, я и впрямь легкого нрава человек?

7

Отобедав, забрался на нары. Старшина Колбаковский одобрил:

— Научно, товарищ лейтенант! Опосля обеда по закону Архимеда полагается вздремнуть!

Улегся рядом со мной, отдуваясь, как паровоз, минуту погодя захрапел; брюшко под гимнастеркой вздымалось и опадало. Было жарко — крыша вагона нагрелась. Я растелешился до трусиков, прикрылся пикейным одеялом; Драчев подобрал его где-то в Ширвиндте, теперь вот — ио июньской погодке — употребляю.

Под меня ординарец подстелил простынку, в головах пуховая подушка с наволочкой — честь по чести, комфорт. Крыша железная, дождь и град не страшны. Как в санатории или в госпитале — валяйся, ешь, спи, толстей. После спанья в грязи и на снегу, под открытым небом, когда на одну полу шинели лег, второю накрылся, эта житуха — помирать не надо.

Почти как в доме Эрны. Позади осталась она, Эрна, и все, что с ней было, позади. Все это ушедшее, словно покрытое пленкой забвения. А ведь не прошло еще и суток! Фрау же Гарниц, матери Эрны, будто и вовсе не существовало на белом свете, вернее — существовала где-то на краю света в незапамятные времена. Неужели с такой скоростью эшелон удаляется от недавнего прошлого и оно становится невыразимо давним? Это потому, что эшелон, въезжая в настоящее, приближается к будущему? Какое оно, будущее? Куда нас везут?

Рассуждаю об эшелоне, но разумею: эти смещения во времени и в чувствах происходят во мне самом. А может, я нарочно тороплю время? Спешу распрощаться со старым и встретиться с новым?

Это объяснимо, так как я живу уже в мире, а не на войне. Что-то меняется, да я не примечаю? Как бы это приметить?

Не дремалось. Я присел у оконца. Мельтешат телеграфные столбы, верхушки елей, на столбах и на верхушках растрепанные, злобные вороны, которых сдувает рожденный движением ветер; клювы раскрыты, вороны шипят либо каркают, за стуком колес не услыхать. Солнце перешло на противоположную сторону, тень от эшелона скользит по полотну сломанная, скособоченная.

На табуретке у двери дневальный по вагону глазеет на дорогу, насвистывает «Кирпичики», значит, дневальный свистун, а я-то гадал: кто это? За столом солдаты споласкивают котелки, вяжут разговор. Он послеобеденный, благодушный.

— До войны я выгонял две тыщи монет в месяц, стахановец.

— Стакановец?

— Не дури, я всерьез — две тыщи. Хватало. Да жинка прирабатывала: где простирнет, где подгладит…

— Эт-то ты здраво рассуждаешь: две тыщи монет до войны на семью за глаза хватало. Эт-то нынче жизнь вздорожала…

— Все одно к довоенным ценам возвернемся…

— Свояк по инвалидности демобилизовался в сорок четвертом, пишет из Саратова: Гришка, востри лыжи на Волгу, рыбы завались, и жизнедеятельность налаживается…

— Наладится! И превзойдет довоенную! Между нами, девочками: я рыбак, рыбалил на Каспии, в Дербенте…

— Какие ж мы девочки, сдурел?

— Да это прибаска, так шуткуют мужики: между нами, девочками… А рыбка на Каспии — севрюга, белуга, осетр… мамонька родная!

Постепенно разговор приобретает гастрономический оттенок.

Собеседники цокают языками, причмокивают, щелкают пальцами и вообще всячески подчеркивают неземную вкусность того, о чем говорится. Я прислушиваюсь со смешанным чувством скуки и досады. Вечно этот трёп о жратве!

— На Каспии краснюка — завались. Тройную уху варишь, само собой, жаришь, вялишь, солишь — чего не вытворяешь с краснюком! А рыбка на рожне? А икорка красная да черная?

— Вареные яйца уважаю. Бывалыча, матка сварит десяток вкрутую — умну в присест. Она смеется: 'Заглатываешь, как удав кроликов…'

О рыбе распространяется Логачеев, о яйцах — Головастиков.

— Пилав! Лучше рыбы-яйца пилав! Пилав — это плов, — горячится Рахматуллаев, узбек, горячится так, словно над пилавом нависла смертельная опасность. — У нас в кишлаке пилав готовил чайханщик дядя Рашид… М-м! Персик!

— Я, навпример, считаю: лучшая рыба — это колбаса, хохо! — Свиридов — раскатистый хохот, к месту и не к месту «навпример», так он произносит слово 'например'.

— Не-ет, дорогие граждане, бастурма побеждает! — Это Погосян, солдат довольно молчаливый, но тут разговорился. — Слыхали про бастурму? Молчите? Эх вы… Бастурма — вяленое мясо в красном перце. Огонь! Пожар! Заливаешь «Разданом», вино такое…

— Нет, пилав — вот это персик!

— Однополчане! Товарищи по оружию! — Свиридовский бас покрывает всех. — Позвольте устроить как в ресторане: вы про кушанья, а я организую музыку! Внимание! Танго 'Орхидеи в лунном свете'…

Разумеется, Свиридов произносит «орхидэи». Аккордеон выплескивает сиропную сладость. Говорильщики понижают тон, но треп о жратве продолжается. И вдруг я приподымаюсь, кричу вниз:

— Ребята, сколько можно об одном и том же? Не надоело?

Водворяется неловкое молчание. Я чувствую, что не нужно бы так поступать, но не в состоянии удержаться, еще кричу:

— Что, нет других тем? Черт подери, вы сознаете, что остались живы?

За всех отвечает Свиридов:

— Сознаем. Потому живой — он про живое и толкует.

— Но нельзя же все про еду! Еще Остап Бендер говорил: пе делайте из еды культа!

— А кто он?

— Некий неглупый человек, — говорю и умолкаю. Начал с крика, завершил бормотаньем. И вообще не то и не так говорил.

С чего сорвался? Переложил? Этим не пахнет. Так чего же хочу от себя и от людей? Будто вспомнив о чем-то, поспешно присовокупляю: — Ценить надо, что остались живы.

— Мы ценим, товарищ лейтенант. — Свиридов разговаривает с достоинством, мне чудится, и не без вызова. — Может, мы своей говорильней и музыкой мешаем вам уснуть?

— Не мешаете.

— Разрешите играть, товарищ лейтенант?

— Играй, играй.

Ложусь на бок, лицом к окошку. Виден кусок безоблачного неба. Аж скучно — до того безоблачное. И голубое, как на пасхальных открытках, которых множество в любом бюргерском доме.

Свиридов, подыгрывая на аккордеоне, с придыханием, с выпендриванием поет:

На карнавале музыка и танцы, На карнавале смех и суета.

Под звуки джаза в черной полумаске Мелькнула ты, как юная мечта.

И я просил, чтоб маску ты сорвала, Но ты прошла, секрета не раскрыв, И на мольбу мою ты отвечала Под грустный, медленный мотив:

Вы читаете Эшелон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату