людей?
— Не знаю, как они смотрят на людей.
— А губы ваши тоже всегда улыбаются, как сейчас?
— Разве они сейчас улыбаются?
— Они все время улыбаются.
— Больше они не будут улыбаться.
— Попробуйте.
Они рассмеялись вместе.
— Нет, не выходит, — сказала женщина. — С вами у меня не выходит. А почему вы тоже улыбаетесь все время?
— Разве?
— Да.
— Вам хочется, чтобы я не улыбался, глядя на вас?
— Нет, нет! У вас чудесная улыбка.
— Что вы говорите!
— И рот у вас красивый, и волосы, и вообще все.
— Одним словом, писаный красавец.
— Впрочем, вам это, вероятно, не раз говорили, — сказала она сухо.
Помолчав, он ответил серьезно:
— Видите ли, если бы кто-нибудь подумал до этого дня сказать мне это, он на всю жизнь запомнил бы, что я грубиян и бревно.
— Почему же сегодня это разрешается говорить?
— Потому, что такой сегодня день…
— Самый обыкновенный день… Серый денек.
— Нет, необыкновенный, — сказал он. — Необыкновенный сегодня день, — повторил он. — Первый мой день за четыре года, вот так — первый.
— Вы все время были там?
— Да. Я воевал тысяча четыреста семнадцать дней.
— Вы даже сосчитали.
— Да, и каждый помню.
— Это страшно.
— Ничего, человек все забывает. Постараемся забыть. Не забудем только тех, кого мы потеряли, кто не дожил… Мы научились ценить людей. Человек очень дорого стоит, терять людей трудно…
— Как и находить их.
— Да. Вот я узнал вас. Всего два часа я вас знаю, а если бы мне сказали, что я потеряю вас, я бы вцепился в вас обеими руками…
Она ответила со смехом:
— Как же можете вы потерять меня? — В ее голосе я услышал искреннее недоумение.
— Как? Очень просто. Может быть, вот эти наши минуты здесь ничего больше, как влияние воспоминаний, всего, что вокруг этих ложных пушек, следы батареи, родник… Приедем в Москву — и все растает, и вы исчезнете в потоке людей… Все может быть, — закончил он с глубокой грустью.
— Но этого может и не быть. Разве не от нас самих зависит не потерять друг друга?
— Не всегда это зависит от воли человека.
— Нет, это зависит только от воли и желания человека. От его чувств. Только от него зависит сохранить то, что он нашел, чем живет и должен жить.
— Я стольких потерял за эти годы, и моя воля была часто бессильна помешать этим потерям.
— Но ведь то другое дело, — сказала женщина. — Там действительно не все зависит от человеческой воли.
— Если бы это зависело от моей воли, я бы ни на одну минуту не отпустил вас от себя!
— Я слишком мало вас знаю, чтобы дать волю вашей воле, — сказала она ласково.
Они долго молчали. Первым заговорил он.
— Вы можете меня узнать, если захотите.
— Я хочу, — сказала она просто.
Снова наступило молчание, нарушаемое какими-то смутными шорохами в траве и птицами. Воздух казался неподвижным, замолкли березы, восхитительная минута тихой задумчивости во всем! Я тихонько выглянул из своего зеленого убежища: офицер лежал на спине, устремив взор в небо. Я рассмотрел его лицо: оно было так свежо и молодо, и если бы не седые виски, я мог бы подумать, что передо мной юноша. Женщина сидела в отдалении от него, спиной ко мне, я видел лишь тяжелый пучок каштановых волос на затылке, прекрасную шею и красивый овал плеч.
Сильный порыв ветра налетел внезапно, и дуб могуче загудел, и березы снова разговорились, и в этом шуме потонули неясные шорохи, и шелест, и голоса птиц… Потом так же неожиданно ветер смолк.
— Как-то, в сентябре сорок первого года, — сказал он, — появились немецкие самолеты… Мы, бывало, только соберемся в лагерь, а они уже летят…
— Они часто бывали здесь… — отозвалась она.
— Я стоял на площадке на этом дубе и следил, как мои орудия били по ним. Самолеты летали над лагерем строителей противотанкового рва. Там было, очень много людей в ту ночь…
— Больше четырех тысяч, — сказала она. — В том числе весь наш курс.
— Немцы стреляли по лагерю. Мы стреляли по ним. Два самолета упали далеко, третий — подстрели мы его — упал бы как раз в лагерь… Я был в нерешительности всего несколько секунд. Этого было достаточно. Самолет ушел, в ту ночь в город пробилось несколько самолетов. Одна бомба упала на мой дом. Может быть, ее сбросили с того самолета, который не был сбит мною. Вот чего стоили мне несколько секунд нерешительности!
Она повернула к нему лицо — милое, доброе лицо с лучистыми ясными глазами ребенка, с губами, которых еще никто, вероятно, не целовал, что-то необыкновенно кроткое было в этих чертах, в округлом розовом подбородке, кроткое и нежное, как весь ее облик.
— Когда утром я узнал, что потерял все, я подумал: «Мне остается только одно — воевать до конца, бить их без всякой пощады, без колебаний…»
— Вы уж сделали все, что могли, — сказала она и доверчивым жестом расправила складку на его гимнастерке. — Теперь надо просто жить. Просто жить и стремиться к чему-нибудь иному. Ведь все кончилось. И вы сказали, что заживают самые страшные раны. Заживет и эта, если постараться не бередить ее.
— Да, — сказал он покорно, — не стоит.
— И потом… — она нерешительно замолкла. — Ведь в этом лагере была и я.
Я увидел, как порозовели ее щеки.
Дым от папиросы медленно таял в неподвижном воздухе.
— Когда все кончилось, — сказал он, — когда прочел закон о возвращении людей домой, горько мне было! Каждого ждет дом, дети, работа, а меня никто не ждал. Мне даже некуда было ехать, я был один в этом большом мире, который радовался, торжествовал, веселился… Куда мне деваться, я не знал. Я хотел отдохнуть… Это неверно, будто солдату скучно без стрельбы и атак. Нам всем досмерти хочется отдохнуть, хочется, чтобы кто-нибудь позаботился о нас… хочется, чтобы ничто не напоминало о том, что было, как бы велико оно ни было… После этого смрада, после пожаров, после развалин, взорванных дорог, выжженных полей хочется скорее увидеть мир, обновленный заново… Чтобы скорее заросли травой окопы и траншеи, чтобы даже дети не знали, где были рвы, батареи, доты… Чтобы поскорее дожди разрушили деревянные пушки, а ветер снес мою площадку с этого дуба… и чтобы не осталось на коре следов гвоздей, которые мы вгоняли в него… Чтобы опять все поля были засеяны и зеленели, как вон те, что перед нами, чтобы были залиты асфальтом, забиты камнем воронки на дорогах и посажены деревья на месте тех, которые мы рубили, когда строили свои блиндажи. Чтобы после смертельных схваток с врагом в часы атак объятья наших любимых и дорогих были еще жарче и нежнее, чем когда-нибудь…
— Это придет, — сказала она.