портреты Ленина и Сталина. Бабушка говорила с гордостью:
— Оба сына партийные.
Я думаю о них часто — о маленькой Нюрке и о другой девочке, которую она мне напоминала.
Та девочка слышала треск разваливающихся в Варшаве домов. Видела немцев, расхаживающих по улицам. Видела фашистов, избивающих людей, стреляющих в женщин и детей. Она пережила несколько страшных месяцев в оккупированной Варшаве. А потом, когда подъезжала к границе, к Советскому Союзу, в поезд вскочили враги. С мчащегося поезда выбрасывали евреев, били их палками, ударами сапога сталкивали евреек с платформы под колеса вагонов.
Все это видела маленькая девочка. И когда на границе встретили ее командиры Красной Армии, она с криком бросилась к матери:
— Мама, бежим, немцы!
Она еще не различала шинелей. И долго не могла понять, что уже не находится среди врагов. А когда поняла, на улице Львова останавливала проходивших красноармейцев:
— Ты — красноармеец, правда?
И обращалась к матери с блестящими глазами:
— Это не немец, это красноармеец.
Красноармейцы улыбались, не понимая, чего хочет эта маленькая польская девочка, которая по ночам во сне испуганно кричала:
— Мама, бежим, немцы!
А днем, встретив красноармейцев, останавливала их на улице и заглядывала счастливыми голубыми глазами в удивленное лицо, маленькими пальчиками гладила жесткое сукно шинели и повторяла:
— Ты — красноармеец.
Этой маленькой девочке, для которой слово «красноармеец» означало радость, счастье, свободу, пришлось вторично переживать кошмарные дни, пришлось второй раз встретить фашистов. Сколько раз звала она: «Мама, бежим, немцы!» Сколько раз, идя по улице, растерянным взором искала она знакомую, любимую шинель красноармейца!
Не знаю, жива ли она. Не знаю, живы ли они, обе маленькие девочки, которые любили красноармейцев и боялись фашистов.
Я думаю о них часто. Мысль о них сгоняет сон с моих глаз.
Я хочу, чтобы и ты думал о них, товарищ в шинели, думал почаще.
Их не две. Их тысячи. Светловолосых и темноволосых, голубоглазых и черноглазых, наших детей, которые остались по ту сторону линии фронта.
Умирают там ежедневно — подумай, товарищ в шинели, — умирают там пробитые штыком, умирают в подожженных гумнах, разрывает их на куски вражеская граната. Сотнями умирают от голода. Протягивают прохожему маленькие ручонки, выпрашивая кусочек хлеба. Сироты замученных матерей и отцов, они умирают от голода, падают в пути, дрожа от холода, прикрывают тряпьем исхудавшее тельце.
Каждый день и каждая ночь приносят им смерть. Каждый час увеличивает этот никем не подсчитанный список детских имен, маленьких мертвецов.
А они помнят о тебе. Плетясь нищенской дорогой, засыпая, как бездомные щенки, в развалинах хат, дрожа от холода, прячась от взоров врага, думают о тебе с отчаяньем, с тоской, не понимая, почему ты не приходишь, не освобождаешь, не спасаешь.
Товарищ в шинели, там, по ту сторону линии фронта, — тысячи наших детей. Но с каждым днем их становится меньше.
Не забывай о них! Они ни на минуту не забывают о тебе. Ожидают тебя с замирающим сердцем. Они маленькие, но понимают: ты один можешь спасти их.
Каждый день промедления — это смерть десятков и сотен. Товарищ, не медли: каждый день стоит жизни маленьких людей.
Посмотрят на тебя голубые и черные глаза, полные слез, и маленькие детские ручонки погладят жесткое сукно шинели. Скажут детские уста, не находящие многих слов, не умеющие благодарить, фразами краткими и простыми, в которых заложена вся любовь детского сердца:
— Ты — красноармеец.
И тогда, товарищ в шинели, завянет, развеется память об ураганном огне неприятеля, о днях в блиндажах, о ползанье по снегу в морозную ночь, о ранах, о бомбах.
Тогда скажешь себе, что взоры детских глаз, что ласки несмелых детских ручонок отблагодарили тебя за все тяжелые, трудные дни.
Напряги слух, товарищ! Сквозь шум моторов, сквозь гул артиллерийской канонады, сквозь дробь пулеметов, сквозь дикий вой пьяных, идущих в атаку немцев, сквозь грохот танков — с той стороны линии фронта просит тебя, зовет детский голос, голос тысячи наших детей:
— Поспеши, товарищ, поспеши! Ты — красноармеец.
Владимир Германович Лидин
По ту сторону
Холодным ноябрьским утром вернулись Макеев и Грибов в знакомый город.
На дороге у въезда в город стояли часовые. Но Грибов свернул с дороги на кукурузное поле. Мертвые почерневшие стебли цеплялись за ноги и шуршали, уже прихваченные морозцем. За кукурузным полем шли городские пустыри, гиблые места свалок и голодных собак, бродивших, как стаи волков, с поджатыми хвостами. Они пробрались сквозь давний пролом в кладбищенской стене и пошли по аллейке, по мокрым листьям, в тишине этого ноябрьского забвенья, обросшие бородами и потасканные, похожие, вероятно, на жителей этого исстрадавшегося города.
Они миновали городское кладбище, совершенно пустое, без единой души — даже кладбищенского сторожа не было у входа — и пошли по улицам города… Самое окаянное сиротство и разрушение представлял Грибов себе, по город был страшнее, чем мог он представить. Какие-то жалкие, согнутые, точно их сложила пополам болезнь, брели люди с земляными, озябшими лицами. Казалось, одна старость осталась в этом городе, одни калеки, но потом они поняли, что это голод и несчастья состарили и сгорбили людей. Оторвавшееся железо вывесок зловеще громыхало на ноябрьском ветру. Ни один дым не был виден из труб, будто в городе никто не обогревал жилища и не готовил горячей пищи. Магазины, пустые и черные, зияли разбитыми стеклами, и только у бывшего гастрономического магазина с немецкой полотняной вывеской поверх старой стояло несколько немецких солдат, прикуривая друг у друга. Такой же пустынной была и главная улица. Только ветер просторнее и холоднее катился по ней со стороны лимана. Несколько подростков с синими лицами стояло возле кино, над которым желтым, пустым светом горели в утреннем холоде лампочки. Макеев покосился на плакат: немецкие танки двигались цепью. Еще одна полотняная вывеска на немецком языке перекрыла старую вывеску — кафе-столовой. За окнами сидели у столиков несколько скучающих немецких солдат. Пустой, гиблый город, согнутые люди с помертвевшими лицами, зима, уже катившаяся с зимним норд-остом… «Это пришли завоевывать?» — казалось, вопрошали они с тоской, глядя через окно на пустынную улицу.
У скверика, там, где цвел когда-то табак, сейчас стоял столб с перекладиной, и на перекладине невысоко от земли висел человек. Казалось, очень спокойно и грустно, сложив перед собой связанные руки, он наблюдал жизнь с высоты. Ветер неспешно раскачивал его, и Макеев успел увидеть, что это парнишка, ничуть не попорченный, — вероятно, не первый день он висел, — а только как-то ссохшийся, точно кожа