орешника и берез, с глухими балками, заросшими в низинах густым малинником. Парк был за рекой, и в него почти никто не заходил, поэтому он был глух и загадочно-мрачен…
Гриша пришел сюда раньше назначенного времени. Он страшно боялся опоздать и вот пришел без четверти девять, а уговорились они с Надей быть тут ровно в десять.
Вчера он долго сторожил Надю у проходной будки. Вскоре с завода хлынули рабочие, и среди всех он опять увидел ее, только не одну: рядом с ней шел Петя Крашенников, и они о чем-то оживленно говорили, а Надя смеялась так радостно и так заразительно, что у Гриши захолонуло сердце:
— Ну вот, Григорий Кудряшов, — задыхаясь, проговорил он. — Вот тебе… — да так и остался стоять на одном месте.
И только поздно ночью, не в силах угомонить свою боль, махнув было на все рукой, решив завтра же улететь на фронт, он позвонил Наде, намереваясь ей сказать: «Ну, что ж, пути наши разошлись», как тут же, не успев сказать то, что хотел, услышал ее голос:
— Да где ты? Где ты пропал? — с тоской и страхом прокричала она в трубку.
— Да нет… что ты, — и Гриша сразу почувствовал, как незаслуженно обидел Надю. — Я просто… ну, знаешь. Я могу тебе завтра рассказать все, все. Сегодня, конечно, где уж, поздно — двенадцатый час. А завтра… Хочешь, в нашем парке?..
И вот он — парк. Он стал еще глуше. Теперь сюда, очевидно, совсем никто не ходит: дорожки, кривые, извилистые, вытоптанные когда-то посетителями, устланы прошлогодней, примятой за зиму листвой. Идешь, а лист пристает к подошве.
Так прошел час, два. Гриша все ходил по извилистым тропам, пересекая балки, то и дело сворачивая на ложбину, откуда были видны река, город, и, затосковав, присел под старым рогатым дубом: уже одиннадцать часов, а Нади все нет.
— Да что же это такое? — с обидой проговорил он и в ту же минуту увидел, как от противоположного берега оторвалась голубая лодочка и быстро пошла к парку, а в лодочке что-то пестрое, яркое…
Лодочка быстро приближалась. И вот уже Надю видно всю. Да, это она в пестром розовом платье. Протянув руку Грише, она легко выпрыгнула на берег.
— Запоздала я немного, Гриша, — виновато проговорила она, вся вспыхнув румянцем. — И смешно запоздала… Тебе нравится мое платье?
— Да. Очень. Ты в нем… ты в нем, как цветочек… такой полевой.
— Ну, вот, — и Надя так звонко рассмеялась, что рассмеялся, еще ничего не понимая, и Гриша. А Надя продолжала: — Так вот платье и виновник всему: мне обещали его в мастерской выдать в восемь утра, а выдали только в десять, — и стесняясь: — а мне хотелось, чтобы ты первый увидел меня в таком платье. И вот видишь?
Он благодарно посмотрел ей в глаза:
— Спасибо тебе, Надя, и прости меня, — и он рассказал ей все, все, что творилось с ним вчера, позавчера, третьего дня и там, на фронте. Он вообще не любил рассказывать про свои фронтовые дела. Но о последнем случае, когда у него сгорел самолет, он не мог умолчать перед Надей… — Я, Надюша, этого не ждал. Мы уже летели обратно, блестяще разгромив немецкий аэродром, как вдруг со стороны на нас ринулись фашистские истребители. Мы замкнулись в круг, знаешь, так, хвост в хвост, и стали удаляться, а истребители раскинулись около нас, как волки около костров. Мы уходили. А фашисты все крутились и крутились, боясь попасть в линию нашего огня: они ведь смелы, когда перед ними одиночка. Но вот откуда- то вынырнул, как прозвали мы его, «бешеный». Мы уже знали его: он не раз нападал на нас и почти всякий раз вырывал машину. И тут он откуда-то вынырнул, черный, юркий, выделывая головокружительные трюки. Да-а. Это был он — матерый пес. Бешеный! Увидев его вправо от себя, я отвернул свой самолет… И помню только одно: мой самолет весь дрогнул и пошел вниз, не слушая меня. Я вцепился в борт кабины и выкинул себя, видя, как чуть пораньше меня выбросился и мой друг — стрелок-радист. Парашют мой почему-то долго не раскрывался, а когда раскрылся, я увидел, что земля слишком близка… и смерть неминуема. И тут, тут у меня блеснула мысль: «Я не хочу так умирать» — и другое: «Надюша, пусть твоя любовь спасет меня», — Гриша смолк и снова посмотрел на Надю, в ее большие карие глаза.
— А тот… ушел? — с тревогой и досадой чуть погодя спросила Надя.
— Нет. Оказывается, я его сбил, но он успел поджечь и наш самолет. Это выяснилось потом, когда часа через два меня потребовали к полковнику. Когда я вошел к полковнику, то я увидел: в стороне от него стоял седоватый, весь увешанный крестами немецкий летчик. Полковник обратился ко мне и сказал: «Вас захотел посмотреть вот этот, кого вы сбили сегодня… Бешеный», — и тут же сказал что-то летчику на немецком языке. Тот вцепился в меня глазами и вдруг как-то весь повял. Оказывается, он был под Сталинградом, Ростовом, на Днепре, а сбил я его уже в Силезии. Видимо, он ждал, что перед ним станет тоже седоватый, умудренный летным опытом летчик. А тут перед ним стоял я. Он, опустив руки, проговорил: «Юн» — и заскрипел зубами. А я про себя сказал: «Мы с Надей такие».
Гриша долго молчал. Молчала и Надя. Затем она повернулась к нему и тихо произнесла:
— Ты был прав… тогда… когда падал?
— Да.
— Да? — и Надя посмотрела на него такими теплыми глазами, что ему захотелось вот сейчас же крепко, со всей силой обнять ее, но он только погладил ее руку. А она вскочила и, смеясь, браня себя, стала его тормошить:
— Гриша!.. Гриша!.. Я и забыла. Ко мне звонили и просили передать: ведь тебе надо быть в три часа на аэродроме…
День улыбался юными лицами. Да, да. Если посмотреть вверх, то там только солнце яркое, чистое на синем, голубом, без пятнышка, небе, а тут всюду улыбающиеся лица юношей, девушек… И гул, гул, тридцатитысячеголосый гул.
Вот они на заборах, на деревьях, на площадке, разряженные во все самое лучшее и с самыми лучшими человеческими чувствами, пришли сюда, чтобы проводить Гришу Кудряшова.
Никто этого не ждал: ни Федор Григорьевич, ни Иван Иванович. Иван Иванович было решил, ну, выделить от каждого цеха пять-шесть человек.
— Ведь выходной! Пусть ребята отдохнут, — говорил он.
Но вот они все пришли сюда, на аэродром, за час до вылета Гриши Кудряшова. Пришли. Все, весь завод.
— Нет. Мы их еще не знаем. От них можно было ждать всего, а вот этого, вот этого я никак не ожидал, — взволнованно проговорил Иван Иванович, — чтобы все пришли! Нет, я этого не ожидал. Да ведь они… они все готовы ринуться за Гришей, туда, на фронт.
Они стояли в центре аэродрома, в группе представителей от цехов. Здесь были и Надя, и Петя Крашенников, и Ванюшка Куклин. Гриша уже не раз прощался с ними, тряс руку каждому, обнимал и целовал и, конечно, крепче всех он целовал Надю — впервые. И, может быть, именно поэтому, обойдя всех, начинал снова, чтобы снова, еще раз поцеловать Надю. Теперь он и его друг-радист уже сидели в самолете, внешне оба одинаковые — в шлемах, очках, закинутых на шлем.
Когда Гриша сел в кабину и протянул руки, чтобы пустить мотор, все разом смолкло: и гул, и щебет, и звонкий смех. Наступила такая тишина, что слышно было, как где-то пел скворец. И вдруг раздались такие оглушительные аплодисменты, что когда Надя подбежала к самолету, намереваясь сказать Грише прощальное слово — свое наедине — и сказала это слово, то Гриша ничего не понял, и она просто замахала руками, затем выхватила из кармана мел и написала на борту самолета: «Возвращайтесь скорее с победой». Гриша заглянул, еле разобрал, а когда разобрал, прокричал:
— Это ты кому, Надя?
— Всем и тебе, — прокричала она в ответ.
В ночь на второе мая Гриша «отпустил» последние бомбы на Берлин. Берлин пылал. Пожары его виднелись с самолета за сто-двести километров, и было трудно понять, где наши, где враг. Но задание надо было выполнить, и Гриша вместе с другими летчиками вел свой самолет на Берлин… И вдруг в воздухе